Трепетно-жгучая рука вела резец. Упоительно нежны линии, пламенны, как долгожданная ласка, растительные орнаменты: виноградные листья, лилии и нарциссы; бурны провалы, где будут стоять образа… коварно сердце художника, далеко способно оно увести! И пожалел Иван Евграфович, что плохо присмотрелся к картине. И тотчас же вспомнил он слова попишки Игнатия. Захотелось ему обратно в зал, да ночь, да небось старики уже легли спать… Э, что тут старики?!. Иван Евграфович повернулся. Трошка за ним. Они вышли на паперть. Тишина безмолвным роем колких и прозрачных мыслей окружила его. Сквозь деревянную ограду видны были кресты кладбища, а за ними возвышались стога, как гигантские могильные холмы. Но не смерть жила у этих холмов, а жизнь! Возле одного стога кто-то довольно, и громко, и сладко посмеивался, – наверное, девка над парнем, и сено шипело, задеваемое то ли плечом, то ли жердью, которой укрепляют сено от ветра. Жизнь нужна Ивану Евграфовичу, жизнь, которую можно взять только борьбой, хотя бы с самим Георгием Победоносцем!..
Трошка по-прежнему с фонарем, где теперь пронзительно и ярко горела свеча, стоял возле Ивана Евграфовича. Полукафтанье со сборками по бокам, даже и оно, казалось, изображало в нем внимание: он-то знал, насколько его барин отчаянный.
– Трошка, – воскликнул Иван Евграфович, – сегодня будем биться!
– А чего ж не биться, – ответил Трошка, – биться – оно хорошо: спать не хочется потом.
– Свети к дому!
Подходят к дому.
– Барин спит?
– Где там спит, – отвечает дворня, – уже час, как уехали.
– Куда уехали?
– А разве нам, холопам, докладывают, куда они уехали; запрягли тройку самых рьяных и уехали.
– Так?.
– Так, Иван Евграфович, – ответила дворня почтительно, уважая величавость его.
– Свети в залу! – закричал Иван Евграфович и ринулся в зал.
Подошел он к полотну. При узорном и шатком свете фонаря лицо воина показалось ему довершенным, – и даже сверх того. Какой великий талант у этого рябого и скучного на вид человека! Днем лицо бесстрастно и грубо, а вечером, когда как раз соблазняют девушек, оно благоуханно и сочно. И никакой кротости!
Со всей учтивостью, на которую он был способен, Иван Евграфович приблизился вплотную к картине и проговорил:
– Ваше сиятельство! – Он не мог обратиться с более высоким титулом, потому что артикул не позволял ему вызывать августейшую особу, но с сиятельствами он дрался не раз. – Ваше сиятельство, Георгий! Вы взяли у меня непорочное существо… Вы некоторым образом обольстили его, зная, что вы безнаказанны. Но, поставив вас здесь, а не в церкви, художник придал вам светскость. Поэтому я поступок ваш считаю непозволительным!
Призрак на полотне смотрел на Ивана Евграфовича вдохновенными и вещими глазами и молчал. Иван Евграфович не отличался сложностью и витиеватостью речи, но он верил в ее волчью выразительность.
– Ваше сиятельство, – продолжал он, – вы погибли при Диоклетиановом гонении, промучившись восемь дней. Зачем же вы заставляете мучиться других? Что в этом вы находите прекрасного? Чем виновата дщерь дома сего?
Несмотря на некоторые славянизмы, которыми Иван Евграфович думал тронуть призрак, полотно по-прежнему молчало. И тогда Иван Евграфович заговорил еще более резко:
– Вы, ваше сиятельство, признаны покровителем Москвы. Вы топтали татар, ляхов, литву, вы помогли нашему отечеству. Ради отечества я, ваше сиятельство, уже участвовал в трех сражениях и трижды ранен, последний раз при Нови. Ваше сиятельство! Сквозь огнь ран я вижу нового врага, который – не дай бог… – может приблизиться к защищаемой вами Москве. Я говорю о Наполеоне, ваше сиятельство, с которым я сражался! И меня, защитника Москвы, вы, ваше сиятельство, изволили кровно обидеть: увели в монастырь девушку, невесту. Если вы действительно Егорий Храбрый, то так храбрые люди не поступают! Я недоволен вами, ваше сиятельство, прошу меня простить, Я – грешен, я, может быть, за эти слова буду в аду, но я недоволен вами, ваше сиятельство!
Призрак безмолвствовал. Ивана Евграфовича это начало уже сильно раздражать. Он наклонил лобастую упрямую голову и зарычал. Дело в том, что он хотя и служил в кавалерии, но если приходилось говорить, то речь его пестрила теми терминами, которыми так славятся моряки, понося непокорное море и малопокорные обстоятельства. Пошатываясь от возбуждения, он кричал:
– Да, сударь! Я не позволю тебе так тускло смотреть на меня. Я тебя так оскорблю, что вся твоя кротость слетит, как полива с горшка!
Он достал перчатки и поспешно натянул их на руки, с тем чтобы снять перчатку и ударить противника по лицу, потому что кулаком бить по картине не по-рыцарски.
– К барьеру, сударь, к барьеру! – сказал он, взмахивая перчаткой.
И вдруг Георгий весь покрылся краской, привстал с камня и сказал:
– Впервые такого дурака встречаю. Почему так бранитесь, сударь? От десятка, ваших слов я был бы уже у барьера. Где ваши секунданты? И где шпаги?.