Они пересекли сад и вышли к липовой аллее, за которой высились чугунные институтские ворота, необыкновенно узорчатые, в розовых лучах рассвета похожие на иконостас.
— От терцины? – сразу не поняв доцента, спросил недоуменно Валерьянов.
— Ну да, от терцины! Знаете, у Пушкина?.
— Насчет величавости – ваша точка зрения, – пробормотал студент, – а только какая же она смиренная? Да и одета не убого, насколько я мог заметить. .
Липовую аллею подметал дворник, старый-престарый, сутулый-пресутулый. Он не столько мел, сколько опирался на метлу, такую же древнюю, как он сам. Воздух был неподвижен, сух, а пыль и опавшие листья, поднятые
4
метлой, застывали неподвижно, похожие на старинные кружева. Кружевные стояли за аллеей ворота, весь в бронзовых кружевах, грузно возвышается за воротами старинный собор, и маленькая здравотделовская «эмка» у ворот похожа на пуговицу. Переводя взор с дворника на ворота, а оттуда – на разноцветный сонм куполов, доцент, не слушая Валерьянова, говорил:
— Когда Данте искал для «Божественной комедии»
подходящую стихотворную форму, он создал терцину.
Под влиянием Данте эта строфа распространилась по всему миру. И если Данте использовал ее для грозных и обличительных своих замыслов, Пушкин – для лирических, мы – для...
— Так то ж Данте да Пушкин! – в негодовании пробурчал студент. – Куда-а мы к ним со своими терцинами?
Доцент прервал свою речь. «Кажись, я не того... – подумал он, с тревогой наблюдая свое неоглядно беспокойное состояние. – Кажись, я глупости порю? С чего бы, когда такой ответственный момент?»
В машине, скрестив на груди могучие руки, спал у руля врач Афанасьев. Сложения врач сверхъестественного, голос его громоподобен, и, хотя ему за шестьдесят, волосы его целы и черны, и никто ему не дает больше сорока. Похоже, что он знает секрет вечной молодости, во всяком случае, среди больных он считается лучшим врачом. Живет он широко, страстей у него много, но самая главная –
страсть к морю.
Заваленный по горло практикой и преподаванием на разных курсах, он в течение войны ни разу не видел моря.
Он тоскует по морю, не снимает с плеч морской куртки с
золотыми якорями на пуговицах и тоску свою выливает в рассказах. Рассказы его грубы и описывают самые примитивные чувства: обжорство, драку, погоню за зверями, столкновения с разбушевавшейся стихией, но говорит он так горячо, что у слушателей дух захватывает. Конечно, с тоски по морю Афанасьев рассказывает чересчур густо, он и сам понимает это, – прощаясь со слушателем, он так жмет тому руку, что слушатель шатается от боли, – и, однако, не эта ли густота прельстительна? Только перед одним Сергеем Сергеичем врач не испытывает шершавого чувства неловкости: Сергей Сергеич верит каждому слову «ценителя моря».
— Едем?
Врач просыпается. Он с неудовольствием рассматривает детски трезвое, круглое лицо студента. Студент, несомненно, будет мешать рассказам, но Афанасьев верит в свои силы: зажгу!. Зевая, он заводит мотор и говорит:
— А мне, батенька, снилось Эгейское море и архипелаг.
Самое огороженное по красоте место во всей вселенной, доложу я вам!..
— Вы и в Эгейском плавали? – спросил Сергей Сергеич, усаживаясь рядом с врачом.
Афанасьев, в сущности, Эгейского моря не видел. Это, пожалуй, самый позорный случай в его жизни. В Стамбуле, гонясь за дешевизной, он купил дюжину сквернейшего греческого коньяку. Вместе с врачом на Дальний Восток плыл его племянник-агроном, такой же косматый коренник, как и его дядя. Попробовав первую рюмку, дядя сказал, что коньяк этот, как снег в сырую погоду – пристает к полозьям. . Определение оказалось пророческим. Двена-
дцать бутылок связали и слепили их ноги, и они очнулись лишь в Средиземном море. Капитан парохода утверждал, что и дядя и племянник наклонялись довольно низко к
Эгейскому морю, но Афанасьев, хоть убей, ничего не мог вспомнить. Пропустить такую исступленную оргию морской красоты, о, боже!.. И вот уже много лет врач Афанасьев видел во сне густое и раскатистое, как октава, Эгейское море..
— Плавал, – сказал, широкобежно хохоча, врач, – Плавал! Конечно, плаванье по современному Эгейскому морю не то, что плаванье в седой древности, когда водились и нимфы и сирены. .
– Нимфы – сухопутный миф, а сирены – морской.
Причем миф есть только миф, – отозвался с заднего сиденья студент, подпрыгивая на ухабе.