Чтобы не идти домой, я напрашивался к Сашке, потому что там было чудо из мира чудес — Фатьянова. Сашка не знал, и даже отец не знал, никто не знал, что она чудо. Она кормила нас с Сашкой обыкновенными котлетами, ходила по комнате в обыкновенном халате, натирала после душа руки и лицо кремом из обыкновенной баночки и… была чудом. Она сидела совсем рядом, и я не мог заставить себя не смотреть на нее. Как вор, я крал чудо по кусочку быстрыми взглядами и втайне от всех лепил чудо заново, но уже только для себя одного. Изгиб шеи, тусклый блеск жемчужинки, голубоватая тревожная жилка на виске и припухлость губ. Я брал все, жадничал, спешил, но — неумелый ваятель — копия получалась хуже оригинала. Добавить бы еще намек на горьковатый запах трав и взмах ресниц, почувствовать ее живую теплоту, пронести, чуть касаясь, пальцы над ее лбом, тронуть персиковый пушок на щеках, успокоить жилку и… взъерошить вдруг ей волосы, зарыться в них лицом и замереть от восторга и счастливого ужаса, а мысленно уже коснулся, взъерошил, уже ощутил ее живой жар щеками и вспотевшими вдруг ладонями, уже испугался и был освящен, только вертелось назойливо школярское: «Страдательное причастие — это часть речи, обозначающая признак того предмета, который испытывает на себе действие со стороны другого предмета». Учительница говорила, а мальчишки, вкладывая свой смысл, прыскали и перемигивались: «Понял?»
Я рвался из детства, и приоткрылась дверь, уже почти знал и почти чувствовал, смелый в мыслях, уже погружался в мир неясных желаний и, пугаясь, отступал, так и не успев понять.
…Посмотрела на меня, скользнула взглядом, вернулась: «Что с тобой?» — и я задохнулся от запоздалого стыда разоблачения, опустошающей слабости, будто жилы подрезали и нет сил провалиться сквозь землю от того, что услышан и понят.
Мне никогда не удавалось вызвать в памяти ее голос, слова отпечатывались, а голос нет, только дразнящее воспоминание.
Домой я вернулся поздно, слишком поздно, что-то уже произошло. Отец в пустой неподвижности сидел у телевизора, там не показывали ничего, передачи кончились, и по экрану с шипением бежали изломанные полосы, а мать терла и терла тряпкой стол, уничтожая невидимую грязь. Кто-то отпустил пружину, и рука матери двигалась медленно и страшно, пока не кончится завод или не лопнет пружина. У отца она уже лопнула.
Я выключил телевизор.
— Дырку протрешь! — крикнул я, вкладывая в слова силу удара.
Мать вздрогнула, подняла на меня расширенные сухие глаза, а рука ее продолжала выписывать безнадежно правильные круги.
— А пойдем-ка, старик, за кальмарами, — с судорожной веселостью сказал отец.
От воды тянуло холодом. Маленькие аккуратные волны выкатывались из темноты, ломались в круге света тусклыми зеркальными кусками и с тихим плеском разбивались у наших ног. Прожектор был где-то высоко над нашими головами на доке. Мы сидели на деревянных ящиках и ловили ошалевших от света кальмаров. Все кальмары были моими, отец потерял право на удачу или забыл волшебное слово. Я дергал кальмарницу, и скользкие белесые тельца расслабленно плюхались на железный настил. В темноте за нашими спинами на полнеба высилась громада парохода в доке, что-то ворчало, ухало и скрежетало, взрывались и гасли недолговечные звезды сварки. Кто-то высветил нас двоих из мира, накрыл слепящим конусом, дым отцовской папиросы бессильно тыкался в его стену и сизой спиралью уходил вверх.
— Ты уже взрослый, — сказал отец, подводя итог каким-то своим мыслям. — Когда-нибудь ты меня поймешь, должен понять. Я скоро уеду.
— К Фатьяновой? — спросил я, прежде чем успел сообразить, что именно я хочу сказать.
— Сговорились все, что ли? — Отец по-птичьи втянул голову, чиркнул спичкой, отворачивая от меня лицо, и по его ждущей удара спине я вдруг понял, что сейчас он соврет. Я знал его трусливую ложь за мгновение до Того, как он раскрыл рот. И не заставил его замолчать.
— Что Фатьянова? Нужна она мне как… — Он несколько секунд искал слово, но так и не нашел. — Просто я так больше не могу.
Я думал, предают только на войне, под пытками и дулом автомата, когда есть только два пути — или-или. Я думал, на предательство, как и на подвиг, нужно решиться, нужно быть особенным. А это, оказывается, очень просто — предать мимоходом, отмахнувшись удобной ложью.
…Я выбил из-под него ящик, а когда он плюхнулся, как кальмар, безвольно и скользко, я сказал, нет, крикнул, что все знаю, что это трусливо и подло — закрывать глаза и бежать от тех, кто тебя любит. Зачем врать? Что будет со мной?
А он молчал, трусливо прикрываясь от удара рукой.
Нет, не так.
— Не лги, — сказал я, — я видел, как вы стояли тогда на кухне, глаза у тебя были закрыты. Я видел твои пальцы у нее в волосах, я видел ее руки у тебя на плечах. Ты же любишь ее. Зачем врать матери и мне?
— Прости, — сказал отец. — Я чуть не стал предателем. Забудь что я говорил. Я запутался и испугался, со взрослыми это бывает, мне трудно. Ведь ты меня понимаешь, ты мне поможешь?
Ах, если бы это было так!