Она ощущала в нем безграничный запас терпения, но именно это почему-то делало ее нетерпеливой. Тут ее леска сильно дернулась, а удочка изогнулась, как ручка трости. Линда подняла ее, и леска натянулась так сильно, что казалось, будто она вот-вот лопнет. Она покрепче уперлась ногами в песок и согнула колени, чтобы ее не сбили хлесткие волны. Линда умело орудовала удочкой, двигала ее то вперед, то назад и минут через пять завела леску в последний раз и выудила барракуду с коричневой полосой по хребту. Рыба, длиной почти в три фута, билась в волнах прибоя, Линда подняла ее из воды и понесла к Брудеру; тот попятился. На берегу барракуда извернулась, попала мордой в песок, а у Линды в голове пронеслось, что она никогда не видела, чтобы молодой человек пугался так же, как сейчас Брудер.
— Барракуду сразу же надо прикончить, — сказала она, вытащила из мешка палку и звонко шлепнула ею по длинной, острой рыбьей голове; рыба дернулась и затихла. — А теперь ты! — сказала она.
Он, задумавшись, сидел на камне рядом с удочкой Линды, пока она насаживала на крючок свежую наживку. По дороге домой из Европы, когда Дитер рассказывал Брудеру о своих детях, он называл Эдмунда неприспособленным, тряпкой, а Линду сравнивал со скатом и говорил, что сердце у нее твердое как алмаз. Брудер никогда в жизни не видел ската и не совсем понимал, что имел в виду Дитер; он представлял себе некое темноволосое, грациозное, легкое как ветерок создание, которое тихо сидит себе, никому не мешает, пока его не раздразнят. Это он и вспоминал, когда она удивила его еще раз, сунув ему в руки удочку. Линда положила пальцы ему на запястья, показала, как удерживать обеими руками удилище и разматывать леску. Потом спросила, все ли ему ясно, и потащила его в воду, приговаривая: «Ну давай же, попробуй. Ничего же страшного не случится!»
Брудер вошел в воду фута на четыре, постоял несколько минут, ощущая, как волны накатывают на его тело, как он поднимается и опускается вместе с ними. Ему доводилось собирать люцерну, обрывать с деревьев грецкие орехи, чинить двигатели грузовиков, но вот держать в руке тонкое удилище было совсем непривычно, и он беспокоился, не забыла ли Линда рассказать ему все, что нужно знать об этом занятии. «Ноги поглубже в песок!» — крикнула она ему. Он так и сделал, а потом размахнулся удилищем и, резко выбросив вперед руки, закинул удочку в воду. И тут, на глазах Линды и Брудера, удилище вырвалось из его рук, полетело вперед, точно дротик, и упало в волны ярдах в пятидесяти от них. Брудер вышел на берег, скинул свой облегающий купальный костюм, вошел обратно в воду и поплыл за удочкой. Он нашел ее, вернулся, держа удочку высоко над водой, поднялся из воды, сунул удочку в сложенные ковшиком ладони Линды и сказал: «Ну, показывай еще раз».
Линда попросила его смотреть внимательнее. Она вошла в волны, зарылась ногами в песок, крикнула: «Вот как!» — и размахнулась. Но как только крючок оказался у нее за спиной, леска выгнулась тонкой, почти невидимой дугой, как будто зацепившись за что-то, и раздался тихий стон; она обернулась и увидела, что крючок вонзился в щеку Брудера. Непонятно было, кто из них испугался больше. Они стояли молча, уставившись друг на друга.
Время шло; и Брудер, и Линда ждали, что у него на щеке вспухнет синий шрам, но от крючка осталась всего лишь маленькая, чуть заметная полоска, и даже самый внимательный человек не мог бы догадаться, что Брудер пострадал от рыболовного крючка. Через месяц этот след и вовсе исчез, о происшествии знали только с их слов; оно было из тех, что со временем или обращаются в предание, или быстро и безвозвратно забываются.
Брудер довольно быстро привык — и не без удовольствия — слушать Линду, говорить, откуда он родом, как познакомился с ее отцом, а особенно отвечать на бесконечные расспросы, что он о ней думает. Прислушивался Брудер и к Эдмунду, который говорил ему. «Она не такая, как все девушки» — и советовал быть с сестрой поосторожнее. Дитер просил Брудера не очень-то сердиться на Эдмунда, говорил о своем сыне: «Он, знаешь, чудак». Мало-помалу Брудер понял, что единственный человек, который слушает так же внимательно, как и он сам, — это Валенсия, которая, когда говорили другие, делалась совершенно непроницаемой и не роняла ни слова.