– Крякают! Юра! – раскачивался он, сдавливал голову. – Юра! Слышишь! Крякают, гады! Кря-якают!..
Всхлипывая, долго шарил по дну в ледяной воде ружьё. Снова брёл, таща за собой, как больную испарину, красные дымящие всплески солнца.
Счастья маленький баульчик
…И опять был резкий белый запах операционной, с леденяще-стерильным позвякиванием хирургических инструментов, с липким, замирающим ожиданием боли.
На своей руке он почувствовал холодные, боязливые пальцы сестры. Пошёл за ней.
– Сюда, сюда, Ванечка, – помогала сестра. – Ноги, ноги спусти со стола…
– Галя, дай ему немного…
В нос ударил запах спирта, он приоткрыл рот, запрокидываясь, дал влить в себя из трясущегося, плещущегося стаканчика. «Ну чего она дрожит каждый раз!» – успел подумать только с досадой, как опять услышал эти боязливые пальцы – они бегали вокруг него, разматывали бинты.
– Ну-ка, Галя, теперь я сам… – Он ощутил уверенные руки Виктора Ивановича – и дыхание остановилось. – Ничего, ничего, Ваня, не волнуйся… Так, так… На лице отличненько, отличненько. Что чувствуешь, Ваня?
– Холодно… От вашего дыхания…
– А-а! Потому что кожа, кожа, а не мясо!.. Так, а вот на шее… на груди… тут, брат, плохо. Струп снова плохой. Снова нагноение. Придётся, Ваня, опять с бинтом сдёрнуть… Ну-ка, приготовься! Галя, придержи его…
Обеими руками он вцепился в край операционного стола, напрягся. Ударила боль и отбросила сознание.
Словно вечность прошла. Вместе с неумолимым нашатырём жгучим, саднящим обручем подпёрло голову – и вытолкнуло рассыпающееся сознание наверх; вздыбливаясь, он застонал. И в сплошную эту развороченную боль, студенисто трепещущую на месте его шеи, его груди, быстрыми ножами била другая боль, сильней, непереносимей: Виктор Иванович торопливо чистил, обрабатывал рану.
– Терпи, терпи, Ваня, атаманом будешь… терпи… Галя, уснула?! Не видишь – заливает! Где у тебя тампоны, чёрт тебя дери!.. Так, так, сухни, сухни… и здесь… Молодец!..
Пылали, плавали в красном голоса соседей по палате. То приближались они, будто прямо в ухо кричали, то отдалялись, гасли:
– …ты смотри, беда какая! На перевязку – своими ногами, обратно на каталке уже везут. Бездыханного. Сколько может вынести человек. И через три дня опять пойдёт…
– А толку-то?.. Кому он нужен такой?..
– Ну, ты!.. Опять каркаешь?.. Жене, сыну – вот кому! Понял?!
– Х-хы, жене, сыну… Это сперва так. С горячки. А приедут, увидят его, да без бинтов – не то запоют…
– Врёшь, гад! Она письма ему пишет! Она…
– Ну, пишет, ну, прочитал ты ему три письма – и что?.. Он тебе спасибо сказал – и всё. А написать-то не попросил. И не попросит… Не-ет, он понимает: хана ему. Потому и молчит всё время. Понима-ает…
– Заткнись лучше, падаль, пока… пока костыля не схлопотал!
– Но-но! Полегче на поворотах! О себе б не мешало подзадуматься. Как самого-то примут… Развоевался тут… Воин одноногий…
Замолчали, враждебно поскрипывая кроватями.
Он лежал, не шелохнувшись. Услышал тупой резиновый постук костылей, потом склонившееся к нему лицо.
– Ваня, ну как ты, браток?
Он замер.
– Не очнулся ещё, бедняга, – отодвинулось от него, потом опять тупо застучало по полу.
Несильно уже, игольчатым эхом, покалывал память тонюсенький голосок: хана ему! он понима-ает! Хана-а!.. Ежедневный, дребезжащий, жёлчно издыхающий этот голосок от дальней стены палаты вызывал прежде, помимо злой беспомощной обиды, такой же молчаливый злой протест: врёшь, подлец, не кончился я! не хана мне! посмотрим!.. Но сегодня не задевали голоса соседей. Безразличны они ему стали. Противны. Противны их и человеческие, и иезуитские слова. Хватит. Точка. Баста.
Глубокой ночью он долго ощупывал в уборной всхлипывающий под потолком сливной бачок. По болтающейся цепочке добрался до сырого осклизлого кольца с острыми незамкнутыми концами. Вывернул его. Ступив на пол, торопливо стал засучивать рукав. Замер, вслушиваясь… С потолка, словно одна и та же, монотонно капала капля. Холодно ударяла в плечо. Как подталкивала. И не было сил отодвинуться от неё, закрыться…
В дальней части коридора показался раненый. Тихо ставя костыли, тощую ногу в вислой штанине переносил с замедленностью нерешительного журавля. Останавливался. По-птичьи выдвигал головку, вслушиваясь в тёмную, больную духоту за раскрытыми дверями палат… Дальше нога плыла, осторожно ставилась.
Возле глухой узкой двери уборной покашливал, кхекал. Нерешительный, смущающийся. Деликатно, костяшкой пальца, постучал:
– Ваня, ты здесь?..
Вдруг увидел кровь. Выползающую из-под двери. К ноге его. Отпрянул, чуть не вылетев из костылей, закричал:
– Сюда! Скорей! Помогите!..
Не сводил глаз с пола. С окружающей его тёмно-красной лужи. Зажмуриваясь, колотился в костылях:
– Лю-юди! Лю-ю-юди!..