Безусловно, меня привлекал именно осуществленный им критический анализ повседневности. Я всегда относился к ней скептически… То, что им делалось, делалось достаточно смело, легко, остроумно, но, на мой взгляд, его тексты были не вполне современны, поскольку он принципиально дистанцировался от психоанализа, от семиологии… Ничего этого он не признавал, структурализм выступал для него врагом номер один. Мои исследования стали развертываться в совершенно ином русле, однако мы по-прежнему были очень дружны. Когда в 1966/67 учебном году я пришел в Нантеррский университет, Лефевр только что порвал с си-туационистами в связи с известным Страсбургским конгрессом…
С ситуационистами мы расходились по нескольким пунктам. К примеру, по проблеме «Советов» и вообще всего связанного с «советизмом», — с нашей точки зрения, ориентация на эту идеологию уже не соответствовала духу времени. Зато с ситуационистским радикализмом дело обстояло иначе: тогда лозунг радикальной субъективности вдохновлял очень многих, и мне эта идея весьма импонировала! Позже она перешла в разряд воображаемого, в сферу политического воображения… Что бы о нем ни говорили, ситуационизм должен был сойти на нет, он не мог не исчезнуть, и любой, кто обвиняет его сторонников в том, что они не добились успеха, не понимает главного: на победу он не ориентирован по самой своей сути! И сегодня нам остается лишь вызывать призраки ситуационизма и Дебора.
Ситуационисты были полностью убеждены в своей правоте и стремились выражать свои идеи со всей определенностью. Они создали последнюю форму существовавшего способа мышления, форму авангардную, хотя слово «авангардный» здесь вряд ли подходит, во всяком случае оно не является «точным». Обратившись к исследованию таких феноменов, как повседневность, городская жизнь и т. п., ситуационизм стал символом завершения своего рода революционно-идеалистической идеологии, ибо, несмотря на то что его сторонники в какой-то мере еще следовали традициям прежних типов мыслительной деятельности, все собственно марксистские структуры мысли в их дискурсе оказались основательно деформированными. И в результате после 1970 года этот дискурс распался на историю желания, историю революции и на историю своеобразной комбинации желания и революции…
Многие решили, что в лице фрейдомарксизма мы имеем дело с исключительно радикальной философией, однако такого рода философствование ставит крест и на желании, и на революции. Соединяясь, желание и революция неизбежно взаимно уничтожают друг друга. И тем не менее идея этого соединения надолго поселилась в умах интеллектуалов. В оценке желания к тому времени я уже разошелся не только с Жаном-Франсуа Лиотаром, но и с Жилем Делёзом… При всем восхищении изобретенной ими желающей машиной,[67] которая была очень соблазнительна, я не мог не заметить, что она почти не работает! И в атмосфере этой ужасной двусмысленности, сосредоточенности на том, чего, в сущности, уже не существовало, жило целое поколение.
При совмещении политическое и либидинальное утрачивают свою сингулярность. Именно она наделяет то и другое силой, и когда их начали соединять, то фактически приступили к их ликвидации. Во всяком случае, данная акция явно противоречила существу концепций Фрейда и Маркса…