В этот день в России шел дождь. В городе Гордона был дровяной кризис. Жители говорили: «Идет дождь. Пора растопить печи». Они стали в очередь за керосином. По утрам ждали почту. Это была зловещая бесплатная почта. Она шла из действующей армии. Все читали неразборчивые подписи полковых адъютантов. Адъютанты сообщали: «Ваш сын пал смертью храбрых в бою под Перемышлем. Ваш сын та-та, та-та — под Ригой. Ваш сын та-та, та-та — под Пинском». Иногда эти неразборчивые адъютанты сообщали местонахождение могилы: «Ваш сын похоронен в деревне Равка, в братской могиле». Но люди, стоявшие в очереди за керосином и сахаром, знали, что никто никогда не отыщет этих могил: нет этих могил на свете! И не хоронили их адъютанты: расклеванные трупы валялись, неприкрытые землей. А по вечерам писали письма. Адрес был один: Кригсгефангенлагерь. Этот вездесущий канитферштан[11] бывал то в Тироле, то в Баварии, то в Венгрии. Писали письма и ежились от осенней изморози. Ежился и Гордон, работавший фальцовщиком в газетной экспедиции. Очень холодно было в экспедиции, холодно и бело: растворялась в воздухе бумажная пыль. Трех фальцовщиков забрали на войну давно. Один был отравлен газами — он был одним из первых, для кого раскрылись голубые баллоны. Другой жил в плену, — он попал в немецкую деревню на полевые работы, и ему было хорошо: он жил с хозяйкой-солдаткой; а третий сидел в окопах. Потом были еще два мобилизованных фальцовщика. Этих взяли на войну недавно. Один служил в саперной части, другой — в артиллерии, вторым номером при шестидюймовке. Оба были живы, но письма писали, как из могилы. В экспедиции — холодно и бело, а за окнами экспедиции шел темный дождь.
В октябре 1916 года английский пароход разгружал в Джедде пассажиров. Среди двух сотен англичан выделялся один. Он выделялся тем, что был короче других. Спускаясь по сходням, он снял свою войлочную шляпу и старательно разгладил волосы. Входя в новую страну, он готовил себя для нее. На берегу он нанял зеленую машину. Шофер повез его в гостиницу. Прощаясь со своими товарищами по морскому путешествию, короткий англичанин высунул голову из закрытого автомобиля.
— Мы встретимся! — крикнул он, улыбаясь.
— Конечно, встретимся, — отвечали из других машин. — Мы встретимся на ваших именинах, Томас.
— Увы, на моих именинах.
— Почему «увы»? — успели еще, разлетаясь, прокричать машины.
— Двадцать восемь лет! — короткий англичанин вздохнул с удовольствием.
Машины разлетелись в разные стороны, и короткий англичанин открыл окно. Стекло его обожгло. Этот ожог ему понравился. Был аравийский полдень. Из пустыни, из Мекки возвращались караваны верблюдов и белые автобусы. Зной и удушье; пыль лежала на горбах и моторах. Англичанину нравилась пыль, нравились зной и удушье.
— Сэр, я вижу, вы здесь бывали? — сказал шофер.
— Да, — ответил короткий англичанин.
— Вы знаете город? — сказал шофер.
Короткий англичанин еще раз ответил:
— Да!
Смысл этого незначительного разговора был в том, что он велся на арабском языке. Шофер не мог не выразить своего удовольствия. Подъезжая к гостинице, он сказал:
— Как хорошо вы знаете наш язык, сэр.
В России шел дождь. Кончив работу, Гордон направился в клуб «Маккаби». Он раскачивал в руке крохотный чемоданчик, где лежал гимнастический костюм. Этот чересчур легкий чемоданчик не шел к его широким плечам и жесткой одежде. На нем были короткие сапоги, зеленоватые и грубошерстные галифе и грудастый френч.
Раскачивая чемоданчик, Гордон шел в клуб «Маккаби». Он не был его членом: для этого надо было считаться партийным сионистом. Гордон даже не был поалей-ционистом[12], членом рабочей сионистской партии. Он умело пользовался несолидностью своего возраста, чтобы брать у маккабистов все, что ему было по душе. Вот если была бы партия растревоженных библейскими сказаниями людей, он вступил бы в эту партию. Чего хотелось Гордону? Ему хотелось той жизни, чудесными рассказами о которой было сладко отравлено его детство: чтоб были горы, чтоб были шатры и водоемы, бараньи стада и виноградники, смуглые сионистские девушки и воины, сторожащие пустыню. Он брал у маккабистов все эти образы, они были куда лучше холодной белизны газетной экспедиции, типографских попоек и бесчисленных национальных ущемлений.