«Вот прекрасный повод для объяснения, – подумал Фабрицио. – Но тогда, на озере, я был не в своем уме: я не понял в восторженном стремлении к искренности, что дифирамб должен кончиться дерзостью. Ведь придется сказать: „Я люблю тебя любовью самой преданной и так далее и так далее, но на иную любовь душа моя не способна“. А ведь это все равно, что заявить: „Я вижу вашу любовь ко мне, но берегитесь: я не могу платить вам той же монетой“. Если герцогиня действительно любит меня, она может рассердиться, что я угадал это, а если она просто-напросто питает ко мне дружбу, ее возмутит моя дерзость… такого рода оскорблений не прощают».
Взвешивая эти важные соображения, Фабрицио бессознательно расхаживал по комнате с гордым и строгим видом человека, увидевшего несчастье в десяти шагах от себя.
Герцогиня смотрела на него с восхищением. Куда девался ребенок, который рос на ее глазах, послушный племянник, привыкший повиноваться ей, – он стал взрослым человеком, и таким человеком, которого сладостно было бы видеть у своих ног. Она поднялась с оттоманки и в страстном порыве бросилась в его объятия.
– Так ты хочешь бежать от меня?
– Нет, – ответил он тоном римского императора. – Но я хочу быть благоразумным.
Этот ответ можно было истолковать по-разному. Фабрицио не чувствовал в себе мужества пуститься в объяснения, рискуя оскорбить прелестную женщину. Он был еще слишком молод, недостаточно умел владеть собою, ум не подсказывал ему искусных фраз, чтобы дать понять то, что ему хотелось выразить. В невольном, непосредственном порыве, позабыв все свои рассуждения, он обнял эту очаровательную женщину и осыпал ее поцелуями. Но в эту минуту послышался стук колес, карета графа въехала во двор, и сам он тотчас же появился в гостиной; вид у него был очень взволнованный.
– Какие необычайно нежные чувства вы внушаете к себе, – сказал он Фабрицио, и тот готов был сквозь землю провалиться от этих слов.
– Сегодня вечером архиепископ был во дворце: его высочество каждый четверг дает ему аудиенцию. Принц только что рассказывал мне, как архиепископ взволнованным тоном произнес чрезвычайно ученую речь, затвердив ее, вероятно, наизусть, и притом такую запутанную, что принц сначала ничего не понял. Но в конце концов Ландриани заявил, что для блага пармской церкви необходимо назначить монсиньора Фабрицио дель Донго главным викарием, а когда ему исполнится двадцать четыре года, – коадъютором и «будущим его преемником».
– Признаться, такая просьба испугала меня, – добавил граф. – Это, пожалуй, чрезмерная торопливость, и я боялся какого-нибудь резкого выпада со стороны принца, но он посмотрел на меня с усмешкой и сказал по-французски: «Это все ваши штучки, сударь».
«Могу поклясться перед богом и перед вашим высочеством, – воскликнул я с угодливым смирением, – что мне ровно ничего неизвестно относительно „будущего преемника“!» И я рассказал правду, то есть все то, о чем мы здесь говорили с вами несколько часов назад. Я с жаром добавил, что буду считать великой милостью, если его высочество соблаговолит для начала дать вам какую-нибудь маленькую епархию. Должно быть, принц поверил мне, так как счел нужным разыграть великодушие, и сказал с августейшей простотой: