Наутро, задолго до рассвета, Грилло вошел в камеру Фабрицио, молча положил на стол довольно тяжелый узел и вышел. В узле оказался большой каравай хлеба, со всех сторон испещренный крестиками, сделанными пером. Фабрицио без конца целовал каждый крестик: он был влюблен. Помимо хлеба, там еще оказалось шесть тысяч цехинов, плотно упакованных в оберточную бумагу, и, наконец, прекрасный, совершенно новый молитвенник; на полях уже знакомым Фабрицио почерком было написано:
«Яд! Остерегаться воды, вина – всего; есть можно только шоколад; обеда не касаться, стараться скормить его собаке; не выказывать подозрений, иначе враг прибегнет к другим способам. Ради бога, никакой опрометчивости, никакого легкомыслия!»
Фабрицио поспешил стереть эти драгоценные строки, – они могли скомпрометировать Клелию; затем вырвал из молитвенника много листков и написал на них алфавит в нескольких экземплярах, старательно выводя каждую букву; чернила он сделал из вина и толченого угля. К полудню, когда Клелия появилась в вольере, в двух шагах от окна, все буквы уже высохли.
«Теперь самое важное, – думал Фабрицио, – чтобы она разрешила мне воспользоваться алфавитом».
По счастью, Клелии нужно было очень многое сказать узнику о попытке отравить его; собака одной из служанок подохла, съев кушанье, предназначенное для него. Итак, Клелия не только не воспротивилась употреблению алфавита, но и сама приготовила великолепный алфавит, написанный настоящими чернилами. Беседа, установившаяся таким способом и на первых порах довольно затруднительная, тем не менее длилась полтора часа, – все то время, которое Клелия могла провести в вольере. Два-три раза Фабрицио позволил себе коснуться запретной темы; тогда Клелия, ничего не отвечая, на минутку отходила к птицам, как будто вспомнив, что нужно позаботиться о них.
Фабрицио добился обещания, что вечером вместе с водой она пришлет ему один из своих алфавитов, написанных чернилами, так как их легче разобрать издали. Он, конечно, не преминул написать длиннейшее письмо, но постарался не выражать нежные чувства, по крайней мере в такой форме, которая могла рассердить ее. Маневр оказался удачным: письмо его было принято.
На другой день в беседе, происходившей при помощи алфавитов, Клелия ни в чем не упрекала его; она сообщила, что опасность отравы уменьшилась: на Барбоне напали и избили его до полусмерти кавалеры кухонных служанок в комендантском дворце, – вероятно, он теперь не осмелится появиться в кухне. Клелия призналась Фабрицио, что решилась украсть для него у отца противоядие, и посылает ему это лекарство; но главное сейчас – отвергать всякую пищу, если у нее будет какой-нибудь странный привкус.
Клелия настойчиво расспрашивала дона Чезаре, откуда взялись шесть тысяч цехинов, полученных Фабрицио, но ничего не узнала; во всяком случае это был хороший признак: строгости уменьшились.
Опасность отравления чрезвычайно подвинула вперед сердечные дела нашего узника; правда, он не мог добиться от Клелии ни единого слова, похожего на признание в любви, но был счастлив дружеской близостью с нею. По утрам, а порой и под вечер они вели долгие разговоры с помощью алфавитов; каждый вечер, в девять часов, Клелия получала от него длинные письма и иногда отвечала ему коротенькой запиской; она посылала ему газету и даже книги, а Грилло так задобрили, что он теперь ежедневно приносил в камеру хлеб и вино, которые передавала ему горничная Клелии. Из всех этих забот о Фабрицио тюремщик сделал вывод, что комендант не согласен с людьми, поручившими Барбоне отравить молодого монсиньора; Грилло был этим очень доволен, так же как и все его товарищи, ибо в тюрьме сложилась поговорка: «Посмотри в глаза монсиньору дель Донго, и он тотчас даст тебе денег».
Фабрицио осунулся, побледнел, полное отсутствие движения подтачивало его здоровье, но еще никогда он не чувствовал себя таким счастливым. Тон его бесед с Клелией был задушевный, иногда очень веселый. И это были единственные минуты в жизни Клелии, когда ее не мучили мрачные предчувствия и укоры совести. Однажды она имела неосторожность сказать ему:
– Я восхищаюсь вашей деликатностью. Помня, что я дочь коменданта крепости, вы никогда не говорите мне о своем желании вырваться на свободу.
– Упаси меня бог от такого нелепого желания, – ответил ей Фабрицио. – Если я даже вернусь в Парму, как мне видеть вас? А жизнь отныне для меня невыносима, если мне нельзя будет говорить вам все, что я думаю… Нет, – конечно, не все, что я думаю: ведь вы завели строгие порядки. Но все же, невзирая на вашу жестокость, жить и не видеть вас ежедневно, было бы для меня горькой мукой. А заточение в этой тюрьме… Да я еще никогда в жизни не был так счастлив! Не правда ли, странно, что счастье ждало меня в тюрьме?