Скрашивал мне эти квадратно-гнездовые годы Сеня, Семен Моисеевич Белинский, тот самый математик из лаборатории Циприса. Иногда мы сходились на черной лестнице СевНИИГиМа и говорили о нашем безнадежном деле. Потом начали общаться теснее, бывали друг у друга в гостях. Бедняга многие годы мечтал об отъезде — и всё, всё понимал про эту страну задолго до меня. На его умном и грустном лице словно тень какая-то лежала. Ехать он почему-то не мог. У него было двое маленьких детей, оба мальчишки. Жену его, Раю, тоже математика, вижу сейчас только в переднике, на кухне, а она, между прочим, одну из проблем Гильберта решила (достижение головокружительное). Сеня умер в 1983 году, от саркомы. Не дожил ни до свободного выезда, ни до новой России с полонием. В числе других сотрудников СевНИИГиМа я хоронил его. Над его гробом кто-то из начальников произнес:
— Он всю свою жизнь отдал делу мелиорации.
У меня сердце сжалось. В одной этой фразе — весь СевНИИГиМ, весь советский режим как в капле воды. Пошлость захлестывала и по временам переходила в подлость. На одной институтской политинформации выступал как-то райкомовский лектор: поносил Сахарова. Я не выдержал и вышел из зала, никому не сказав ни слова. Естественно, товарищи обратились к Никитину. Что он сделал? Сказал товарищам: у Колкера — , он должен был уйти; выгородил меня, а с глазу на глаз отчитал в таких словах, что чувствовалось: он скорее со мною, чем с ними. Сейчас я допускаю, что он меня персонально опекал, по заданию, но всё равно я ему признателен. Он понимал: протестовать бессмысленно. И я понимал. Понимал, да срывался.
Второй срыв произошел дома. Приносят повестку на всенародные выборы; разносили такие повестки на нашем избирательном участке младшие сотрудники Большого дома, что на Литейном; я говорю вестнику, что голосовать не пойду. Тот не удивляется и не возражает, даже в лице не изменился, только пометил что-то в блокноте. А через день меня под каким-то предлогом понизили в должности, перевели назад из руководителей группы в научные сотрудники.
В 1978 году я-таки защитился — и около года ждал диплома. Дождался (был утвержден ВАКом — это при том-то, что мы уже ), опять начал готовился к прыжку, но тут слегла Таня. Ей дали вторую группу инвалидности. Казалось, на отъезде нужно поставить крест. Здоровье возвращалось по чайной ложке. Однако в декабре 1979 года грянул гром: началась афганская война, и я решил: больше откладывать нельзя. Подлость режима достигла критической массы. Танки едут прямо на нас и сейчас раздавят. Мысль моя не успевала оформиться, я руководствовался чувством; не понимал, как будем сводить концы с концами, не знал, куда сунусь. Знал: нужно выйти из общества добропорядочных советских людей, уйти с работы и добиваться отъезда любой ценой. При полной поддержке со стороны Тани я уволился из СевНИИГиМа, и мы с нею (я — безработный, Таня — на костылях) сходили в ОВИР. Был январь 1980 года. В ОВИРе нас там встретили совсем не так, как в 1977-м…
ТАНИНЫ БОЛЬНИЦЫ
У Тани с юности было слабое здоровье; врожденный дефект позвоночника; и не только это. Нашу единственную дочь Лизу она едва доносила; половину срока беременности провела в больницах. Навещать Таню было нельзя; в больницы, странно вымолвить, не пускали. Странно потому, что на Западе даже при родах разрешают присутствовать близкому человеку.
Однажды нянечка приносит в палату передачи.
— Колкер, — говорит она, — это вам, — и протягивает пакет таниной соседке, ярко выраженной еврейке. Та была женщина бойкая и ответила бойко:
— Я — Петрова, а Колкер — вот она! — И ткнула пальцем в свою бледную соседку внешности самой скандинавской.
Больницы были единственным местом, где фамилия иногда помогала Тане. Среди врачей традиционно много евреев, а стиль советской жизни прямо-таки предписывал протекционизм, явный и неявный, даже подсознательный; он был в крови у всех и каждого. Еще Кюстин писал, что коррупция облегчает жизнь при автократии, и писал как раз в связи с Россией. Как объяснить британцу или американцу, что в России фамилия позволяет отличить еврея от не еврея? Попробуйте — вам не поверят. Попробуйте объяснить, что чернь причисляет к евреям вообще всех, чья фамилия указывает на Запад, а не на Восток. Писателя Вадима Шефнера многие держали за еврея, что едва не стоило ему жизни в страшные годы, когда готовилось дело врачей. (И было, от чего держать; в друзьях-то у него ходили поэты Александр Гитович и Владимир Лифшиц.)