Говорил Валерий Парфенов, не из моей группы (лекции на младших курсах читались ), старше большинства, высокий, уже оплешивевший и обрюзгший, женатый. Пикантно здесь то, что говорил он это Аркадию С., который, в отличие от меня, был евреем стопроцентным, но с пристойной фамилией и неопределенной внешностью.
С Парфеновым в 1966 году у меня дошло до прямой драки. Дело было в поезде; мы возвращались в Ленинград после месячных летних военных сборов под Оршей. Что именно он тогда отпустил насчет евреев, я не помню. Разнимал нас Володя Наймарк, человек со стальными руками, метавший копье. Характерно, что он меня оттаскивал от Парфенова и урезонивал, как если бы меня счел неправым.
В любом коллективе одни нам нравятся, а другие — нет. Отталкивание, как и влечение, идет неисповедимыми путями и не всегда ищет себе опору в мысли. Не нравится — и точка. Если же мысль всплывает из подсознания, она в своем младенчестве зачастую хватается за первое, что подвернулось; например, за этнос. С Альбертом Израилевичем Савулькиным, нашим старостой, прошедшим армию и, хм, членом партии (как я был поражен, узнав об этом! ведь он свой, рубаха-парень, и так прост), я на первом курсе подружился. К другому Альберту, к Юле Альберту (по паспорту он был, соберитесь с духом, Ушерович Альберт), испытывал неизъяснимое отвращение. Крупный, с писклявым голосом и (мне казалось) всегда с заискивающей улыбкой на губах, с бедной, интонационно неправильной русской речью (потому что правильной мне казалась речь ленинградцев моего круга), он, человек, по всем прочим признакам, вероятно, достойный, был мне противен — и всё тут. Однако ж если быть совсем честным, то — нет, не всё. На дне сознания шевелилась пакостная мысль в обличье шутки: можно быть евреем, но не до такой же степени! Еврей, вполне вышедший из еврейства, отряхнувший (как велит Интернационал) его прах со своих ног, приобщившийся русской, а через нее и мировой культуры, — такой еврей отторжения не вызывал. Еврей, держащийся за что-то специфически еврейское, необщее, или хоть невольно несущий на себе печать местечковости, как Юля Альберт, — раздражал, притом именно как еврей. Было, было это во мне. Задним числом додумав всё это до конца и ужаснувшись, я готов перед Юлей Альбертом извиниться. А передо мной пусть извинятся те, кто меня воспитывал, начиная с советской власти.
Но это только полдела. Теперь, в свете вот этих поздних нравственных прозрений, додумаем до конца и мою коллизию с Валерием Парфеновым. Не подлежит сомнению, что во-первых и в главных — я был ему противен. Чем, неважно. Может, тем, что будучи злостным евреем, скрывал свою еврейскую сущность под не совсем еврейской, не характерной внешностью; маскировался. Или тем, что мальчишился не по возрасту; или стихами; или врожденной, неискоренимой бестактностью и заносчивостью; чего гадать? Я уже тем был ему противен, что он был мне противен. Повод более чем достаточный. Не чувствовать он не мог. И вот ему (в точности как мне) приходила на помощь эта мерзость в обличье мысли. Из-за чего же я полез драться с ним? Его высказывание, направленное против евреев вообще, на деле было направлено против меня и задело меня (а не присутствовавшего тут же Наймарка, у которого броня была крепче). Смешно: антисемит полез драться с антисемитом за то, что тот назвал евреев плохими. А Наймарк, еврей настоящий, не полез, хотя мог одним ударом уложить каждого из нас, а пожалуй — и обоих.
АФИ
«Не хочу железа» — вот что я твердо знал и в школе, и в институте. Железо — мертвечина, люди при железе — идолопоклонники, фетишизирующие нечто большое и бездушное. Не хочу и электрических проводов. Когда мне было пять, отец, инженер-электрик, принес мне необычную игрушку: электрический моторчик величиной с детский кулак. Думал меня заинтересовать, пробудить инженерный инстинкт, а привело это к нашему размежеванию на всю оставшуюся жизнь; оба поняли, что смотрим в разные стороны. (Когда мне было шесть, он, по моей просьбе, стал на минуту моим первым и единственным секретарем: записывал под мою диктовку мои детские стихи и незло потешался над ними.)