Летом 1982 года мы гостили у Лены Пудовкиной и ее мамы, Нины Михайловны, в селе Орине, на границе Псковской области и Латвии. Дома там продавались за бесценок. Мама с дочкой, обе православные и, тем самым, не без примеси народничества (даром, что старшая оказалась еврейкой), обзавелись в Орине срубом и хозяйством. По-соседству, хоть и не близкому, такой же асьендой владела другая поэтесса, Елена Игнатова, с ее мужем Володей Родионовым (оба еще и в мыслях не имели, что вскоре станут израильтянами). Поэт Сергей Стратановский с будущей женой Валей тоже оказался в километре или двух, но, сколько помню, не в качестве домовладельца. Он, в духе своей эстетики, был, конечно, урбанистом, а вместе с тем и патриотом, причем не без некоторого национализма. Псковская земля давала пищу патриотическим мечтам и обидам. Бедность бросалась в глаза. За узенькой речкой, скорее ручьем, начиналась Латвия, и Булгакова сами собою приходили на ум: там и коровы были тучнее, и даже трава гуще.
Летом 1983 года (нашим последним летом в России) случилось у нас целых два дачных выезда: первый — в Алупку, куда мы втроем отправились 9 июня. Жилье сняли на улице Красных партизан 8, по 2,50 с носа, а не у Инны Абрамовны Раппопорт, как планировали: там кровать оказалась с сеткой, Таня же с ее больной спиной на такой спать не могла, ей требовалось жесткое ложе. Комната была без окон, на первом этаже: чисто, просторно, стены и потолок — беленые, на стенах — Шишкина да коврик с Волком и Красной Шапочкой; полы дощатые, густо крашеные бордовой краской, с ковриками-дорожками. Хозяйка Марья Григорьевна спала на проходной веранде с монументальным буфетом, который украшали большой фарфоровый петух, фарфоровый же матрос и гипсовый бюст Маяковского (с красными бусами вокруг шеи)… Я прожил там до 25 июня. Домой возвращался через Ялту и Симферополь, где взял билет на ближайший самолет.
Остаток лета 1983 года, с 7 августа, Таня с Лизой провели в Орине, но уже не у Пудовкиных, а в соседнем доме, где снимали жилье вместе с Ниной Геворкянц и ее маленькой Женькой. Я их отвез и вернулся в город. Изба бабки Любы Беловой оказалась грязновата и полна крылатых насекомых. Она держала серьезное хозяйство: двух коров, телку, борова, кур, двух собак (одну на цепи) и котенка. Готовить приходилось на русской печи. Сортир оказался так ужасен, что я ходил в лес. Мухи нещадно кусались. Бывая там наездами из Ленинграда, я пытался с ними бороться: отстреливал их резинкой, которую натягивал на длинную рейку; это приспособление называлось , потом оно и в городе употреблялось простив комаров. Незадолго до своей норвежской свадьбы Женька напомнила мне стишки, которые я во время этой охоты импровизировал:
Хлеб изредка завозили в соседний магазин, слух об этом немедленно пробегал по округе, образовывалась очередь, — но шел хлеб, главным образом, на корм скоту, для людей он не годился. За нормальным хлебом приходилось ездить на велосипеде в латвийскую Карсаву.
— Красивая девка, а куре, — сказал баба Маруся про Нину, и Стратановский объяснил нам, что эта оборванная глагольная форма — характерный псковский диалект.
Одно из стихотворений, начатых в Орине в 1982 году, я закончил в Лондоне, в 2005-м.
Баба Люба Белова уверяла, что лизины диатезные болячки можно разом вылечить: стоит только съездить к местной знахарке. Мы с Таней посмеялись (я наезжал в Орино; привез бабе Любе электрический чайник), подумали — и решили попробовать. Медицина известно из чего выросла, а ведь нельзя приобретать, не теряя. Ездили во второй половине августа 1983 года, на велосипедах, взятых у бабы Любы и Пудовкиных. Попали на прием со второй попытки. Знахарка не только Лизу, но и Таню; насыпала мелу в сахарный песок, масло и борный спирт. Ни той, ни другой легче не стало.
Рядом находилось латышское местечко Наудаскалнс, где я и оказался (приехав на велосипеде) 21 августа 1983 года: оказался на кладбище, на 42-й годовщине расстрела местных евреев нацистами. Тут, в отличие от Бабьего Яра, памятник был, пусть жалкий, но с маген-давидом и честными словами: «Вечная память евреям Корсовки». Видно, поставили сгоряча. А может, не сразу научились латыши дикой советской лжи — потому что при мне, на моих глазах, эта ложь уже развернула свое знамя: ни слова не было сказано о евреях, самое это имя не прозвучало над убитыми за принадлежность к еврейству (притом, что и собрались тут на 90% были евреями), а вот о сионистах упомянуть (и соврать) — не постыдились. Играл духовой оркестр в составе шести человек; фальшивил умеренно; куда большей фальшью прозучали читанные тут стихи, оскорбительно бездарные. Из пяти выступавших — только один был евреем (еврейкой)… Погибло тут в 1941 году около ста человек. Примерно столько же и над могилой собралось…