Односторонность подобных подходов, кажется, очевидна. Но эти цитаты показательны именно тем, что авторы «Континента» наиболее концентрированно и манифестарно высказали те упреки русскому постмодернизму, которые и до этого так или иначе высказывали другие его критики (А. Солженицын, И. Роднянская, П. Басинский, В. Катаев, К. Степанян, В. Бондаренко
[51]и др.). Постмодернизм в контексте
русской культурной парадигмывыглядит покушением на ее верховные ценности: Смысл, Идеал, Человечность, Духовность — и на саму Русскую Традицию как таковую. Сама эта критика, в свою очередь, обнажает устойчивое представление о литературе как о
секуляризированном религиозном дискурсе,цель которого — серьезный, а не игровой поиск трансцендентальных абсолютов, обеспечивающих читателя иррациональной, «духовной» (отсюда отождествление рационализма с антигуманизмом) системой смысловых ориентиров. Такой взгляд далеко не случаен, и действительно, постмодернизм вступает с этой концепцией литературы и культуры в самые конфликтные отношения. Но о чем говорит разрыв постмодернизма с этой парадигматической конструкцией? Критики-традиционалисты склонны интерпретировать его как доказательство инородности и тупиковости постмодернистского творчества, а появление этой «девиации» в русском культурном контексте одни списывают на дурные влияния с Запада, а другие — на общую культурную деградацию.
На второй «оси координат» размещаются аргументы европейских и американских критиков русского постмодернизма, не находящих в нем важнейших элементов
западногопостмодернистского дискурса — как порождения поздних фаз развития модернистской культуры. Эту достаточно влиятельную позицию представляет серьезный знаток русской литературы последних десятилетий, канадский славист Н. Н. Шнейдман. В книге «Русская литература, 1988–1994. Конец эры» он, в частности, пишет: «В Советском Союзе и России термин „постмодернизм“, скорее всего, применяется не по назначению. Русский модернизм принадлежит далекому прошлому — началу [XX] века. Сегодняшний русский постмодернизм не является реакцией на модернизм, а скорее возникает в результате рефлекторного отталкивания от прежних советских социальных, идеологических и эстетических ценностей, а также реакции на социалистический реализм. Это комбинация того, что может быть названо пост-социалистическим реализмом с некоторыми элементами западного постмодернизма»
[52].
Через более чем десятилетие после Шнейдмана и через девять лет после подборки материалов в «Континенте» мой друг и коллега Евгений Добренко предложил аналогичную по сути и еще более радикальную по формулировкам интерпретацию русского постмодернизма:
«Русский постмодернизм» сделан вовсе не художниками, писателями, поэтами или кинематографистами. Прежде всего он сделан теоретиками и критиками. У каждого из них были и есть свои мотивы, свои эстетические пристрастия, свои проекты, но созданный усилиями десятка человек «русский постмодернизм» остается «суммой технологий» — причем чужих, давно отработанных технологий. <…> Интенсивная «постмодернизация» современной русской культуры напоминает происходившее в России сто лет назад, когда в нее точно так же «завозился» марксизм, и русская социальная и культурная история переписывались в соответствии с русифицированным «историческим материализмом». <…> Поэтому эту культуру можно рассматривать как своего рода пародию на революционную культуру. <…> Процесс этот напоминает отрастание хвоста у ящерицы. Так, революционная культура как бы «отросла» на месте сметенной революцией традиции. Соцреализм «отрос» на месте авангарда, а современный постмодернизм — на месте соцреализма
[53].