Читаем Паралогии полностью

Именно тут и пролегает граница между необарокко и концептуализмом как двумя течениями русского постмодернизма. Концептуализм заранее знает о невозможности этого возвращения и потому с самого начала строится как последовательная критика модернистской утопии, в том числе и реализации утопических проектов в искусстве: произведения Малевича еще в 1970-е годы подвергались не менее сокрушительным «атакам» русских концептуалистов, чем эстетика соцреализма, — достаточно напомнить о таких работах А. Косолапова, как репродукции картин Малевича и Эль Лисицкого, воспроизведенные на писсуарах, или замена «Malboro» на «Malevich» на изображении сигаретной пачки с характерным дизайном.

Что же касается необарокко, то оно, иногда наивно-трогательно, а иногда стоически, оберегает преемственность по отношению к модернистской эстетике: поиски связей с модернистской традицией (стилистических и тематических) и их опустошение происходят здесь одновременно и, не отменяя друг друга, образуют внутри необарочного текста зону непрерывного семантического мерцания. Исчезновение дискурсивного, да и онтологического центра в необарокко — это не постулат, а процесс, причем процесс глубоко драматичный — прежде всего потому, что порой отчаянные, а чаще иронические (в силу заведомой обреченности) попытки героя и автора изобрести систему устойчивых ориентиров и отсылок неизбежно обнажают литературность, фиктивность этих ориентиров — тем самым превращаемых в знаки отсутствия.Поэтому концептуализм в своем пафосе отрицания модернизма и его утопий более авангарден и менее постмодернистичен, чем, казалось бы, паллиативный вариант необарокко с его мерцающей иронической ностальгией по модернизму и метанарративам вообще.

Собственно, эта игра значений в первую очередь и оправдывает ассоциации с барокко: «большинство барочных текстов, по крайней мере на одном уровне, рассказывает о собственной искусственности» (П. Борнхофен); смерть как знак радикального отсутствия «выступает в барочной поэтике как интегральный фактор» (Х.-А. Маравалл). Отсюда такие важные и броские черты необарокко, как театрализация и перформативность [505]. Барочная театрализация отличается от концептуалистской ритуальности не конкретными приемами (приемы могут и совпадать), а функциональной направленностью: концептуализм через создаваемый ритуал «демистифицирует его [языка, идеологии, авторитарного дискурса] претензию на право выносить суждение от лица жизни» [506], а необарокко, наоборот, заново мистифицируети даже временно (на время представления) сакрализует языки культуры — точнее, их фрагменты, осколки, руины, — в то же время не позволяя забывать об игровом, «понарошечном» характере этой магии. Иначе говоря, концептуализм оперирует на уровне Символического, тогда как необарокко почти всецело замкнуто в Воображаемом.

Складывающийся в необарокко принцип репрезентации восходит к классическим метафорам барокко (мир как театр, жизнь как сон), но приобретает новый смысл в культуре постмодернизма — в обществе спектакля (проанализированном в работах Ги Дебора) с характерной для него гиперреальностью симулякров, описанной Ж. Бодрийяром как порождение массовой, в основном телевизионной культуры, поглощающей и коррумпирующей все, что претендует на статус «реального» или «подлинного» (о русской рецепции этой идеи Бодрияра см. выше, в гл. 1).

Кажется, впервые в русской культуре это состояние было зафиксировано Андреем Битовым, в «Пушкинском доме» (1971) — романе, в котором и преемственность между поколениями русской интеллигенции, и статус наследника великой культуры, да и сами «памятники» великой культуры, в том числе и маска Пушкина, — оказывались подделками. Не случайно двойником Левы Одоевцева, его alter ego, выступает гений симуляции — Митишатьев. Более того, и в этом романе Битова, и в произведениях Василия Аксенова («Затоваренная бочкотара»), Саши Соколова («Палисандрия»), Венедикта Ерофеева («Вальпургиева ночь, или Шаги командора»), Татьяны Толстой («Факир»), Владимира Шарова («Репетиции», «Мне ли не пожалеть…»), Виктора Пелевина («Чапаев и Пустота», «Generation „П“») игра оказывается куда подлиннее того, что кажется реальным. Театрализованные способы поведения и жизни, ни к чему не отсылая, вместе с тем формируют то, что становитсяреальностью.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Эра Меркурия
Эра Меркурия

«Современная эра - еврейская эра, а двадцатый век - еврейский век», утверждает автор. Книга известного историка, профессора Калифорнийского университета в Беркли Юрия Слёзкина объясняет причины поразительного успеха и уникальной уязвимости евреев в современном мире; рассматривает марксизм и фрейдизм как попытки решения еврейского вопроса; анализирует превращение геноцида евреев во всемирный символ абсолютного зла; прослеживает историю еврейской революции в недрах революции русской и описывает три паломничества, последовавших за распадом российской черты оседлости и олицетворяющих три пути развития современного общества: в Соединенные Штаты, оплот бескомпромиссного либерализма; в Палестину, Землю Обетованную радикального национализма; в города СССР, свободные и от либерализма, и от племенной исключительности. Значительная часть книги посвящена советскому выбору - выбору, который начался с наибольшего успеха и обернулся наибольшим разочарованием.Эксцентричная книга, которая приводит в восхищение и порой в сладостную ярость... Почти на каждой странице — поразительные факты и интерпретации... Книга Слёзкина — одна из самых оригинальных и интеллектуально провоцирующих книг о еврейской культуре за многие годы.Publishers WeeklyНайти бесстрашную, оригинальную, крупномасштабную историческую работу в наш век узкой специализации - не просто замечательное событие. Это почти сенсация. Именно такова книга профессора Калифорнийского университета в Беркли Юрия Слёзкина...Los Angeles TimesВажная, провоцирующая и блестящая книга... Она поражает невероятной эрудицией, литературным изяществом и, самое главное, большими идеями.The Jewish Journal (Los Angeles)

Юрий Львович Слёзкин

Культурология