В «Сундуке» и «Молодом человеке…» нет насилия или увечий, но есть
неразличимость жизни и смерти,которая в контексте других новелл о «трансценденции» выступает как функциональный синоним насилия, увечья, дефигурации, потерь — и как еще одна аллегория письма. Последнее утверждение ярко иллюстрирует и повесть «Старуха», в центре которой располагаются два «недеяния». Во-первых, это притча о чудотворце, «который живет в наше время и не творит чудес. Он знает, что он чудотворец и может сотворить любое чудо, но он этого не делает. <…> Он может… старый сарай превратить в прекрасный кирпичный дом, но он не делает этого, он продолжает жить в сарае и в конце концов умирает, не сделав за свою жизнь ни одного чуда». А во-вторых, это
не-письмогероя-повествователя, который не может написать рассказ об этом чудотворце. Показательна здесь не только параллель между чудом и письмом, впрочем, вполне самоочевидная в контексте хармсовской метафизики, — более важно, что второе недеяние объясняет первое: написанию рассказа мешает
свершающееся чудо— живой и активно врывающийся в жизнь повествователя труп старухи. Старуха-«беспокойница» — прямое свидетельство размывания границы между жизнью и смертью. Такого же порядка — и второе «чудо», за которое повествователь приносит в конце повести благодарность Богу: чемодан с трупом старухи крадут в электричке, но это означает только то, что сам повествователь будет очень скоро арестован и сам окажется между жизнью и смертью
[341]. С этой точки зрения понятно, почему чудотворец из притчи не совершает чудес — он предпочитает жизнь, а затем смерть амбивалентной и страшной
жизнесмерти,иначе говоря, онтологическому хаосу, который, собственно говоря, и вторгается в жизнь героя-повествователя, составляя
субстанцию чуда
[342].
Насилие как письмо
Как мы могли уже убедиться, в аллегорических замещениях письма — как в «металитературном», так и в «трансцендентальном» варианте — постоянно присутствует мотив насилия/увечья. Он создает «рифму» между этими подгруппами «Случаев», в то же время обогащаясь внутри каждой из них новыми функциональными семантическими эквивалентами (отвращение, потеря, обезличивание, жизнесмерть). В таком контексте мотив насилия явно оказывается включенным в контекст мифологий хаоса, что придает особую насыщенность аллегорической параллели между насилием и письмом. Как минимум девять новелл из тридцати, включенных в «Случаи», непосредственно сосредоточены на насилии или увечье; но даже не это обстоятельство (в цикле можно условно выделить 8 «трансцендентных» новелл и 9 «металитературных»), а именно представленность этого мотива в других подгруппах цикла позволяет утверждать, что насилие является
центральной аллегориейписьма в «Случаях», взятых как целое.
Помимо уже разбиравшихся новелл «Случаи» и «Вываливающиеся старухи», насилие/увечье находится в центре таких текстов, как «История дерущихся» (№ 11), «Суд Линча» (№ 18), «Что теперь продают в магазинах» (№ 22), «Машкин убил Кошкина» (№ 23), «Охотники» (№ 25), «Начало очень хорошего летнего дня (Симфония)» (№ 29), «Пакин и Ракукин» (№ 30).
К этому ряду примыкает и новелла «Встреча», хотя в ней никакого насилия не происходит:
Вот однажды один человек пошел на службу, да по дороге встретил другого человека, который, купив польский батон, направлялся к себе восвояси.
Вот, собственно, и все.
Смысл этой новеллы понятен только в сопоставлении с «насильственными» новеллами, где тоже происходит «встреча», которая
неизбежноведет к насилию, как, например, в рассказе «Что теперь продают в магазинах», где встреча двух знакомых, Коратыгина и Тикакеева, завершается тем, что Тикакеев убивает Коратыгина самым большим огурцом из своей кошелки. Или же новелла «Машкин убил Кошкина», стилизованная под некий официальный протокол, в котором фигурируют «тов. Машкин» и «тов. Кошкин»: в ней драка и убийство вытекают из вполне невинной «встречи»: «Товарищ Кошкин танцевал вокруг товарища Кошкина». Совершенно аналогично разворачивается действие во всех остальных «насильственных» сюжетах (за исключением «Случаев» и «Вываливающихся старух», которые принадлежат к «прологу» всего цикла и потому несколько отличаются от других его элементов). Отсутствие насилия во «Встрече», как и то, что упомянутый польский батон
нестановится орудием драки, удушения и проч., явственно делает эту ситуацию
исключительнойи именно потому достойной отдельного повествования. Однако исключительность эта «негативно» указывает на насилие как
имманентную черту любой коммуникации.