На пустой странице трепетал невидимый зарождающийся текст; это были еще не слова, а грибница, из которой только должны были родиться слова, переплетение мягких корешков слов, вросших в пустоту и питающихся ее соками. Он знал, что это окажутся совсем другие слова, не те, какие он знал, хотя они и будут состоять из тех же букв и эти буквы встанут в том же порядке. Он чувствовал, что слова, которые оседали на голубых равнинах пустоты, удивительно самостоятельны, что они не нуждаются ни в каком окружении, для того чтобы сообщать что-то, ибо каждое из них несет в себе целый мир, пульсирующий собственной жизнью, – но одновременно он чувствовал, что эти слова являются частью какого-то длинного текста, который выходит за пределы страницы, сияющей голубым светом, текста, который просто протекает через нее и просачивается сквозь другие листы бумаги в других комнатах, оставляя на них черные и синие следы. Он пока еще не знал о загадочном мифе, который избрал десятки разбросанных по свету писцов, чтобы они помогли ему вынырнуть на поверхность этого мира в тех местах, где бумаги касается острие пера или рычажок пишущей машинки. Он чувствовал, что предложения, которые только собирались родиться, не принадлежат ему, что раньше они казались бы ему бессмысленными, безнравственными и недостойными того, чтобы быть записанными; но при этом они властно притягивали его: он не мог дождаться минуты, когда гул этих фраз обретет форму, и ему казалось, что он близко знаком с ними, потому что раньше жил с ними в одном краю.
Начатый роман о страданиях несчастного инженера перестал его занимать; мысли о том, что он осквернит сияние бумаги словами, не рожденными непорочной пустотой, страшили его. Тихая жизнь на пустой странице не прекращалась, становилась все более бурной, все чаще и чаще на волнующейся глади пустоты появлялось – и тут же растворялось – почти готовое слово; иногда это оказывался фрагмент предложения, которое пока что было еще только прерывистым дыханием, в дуновениях коего лишь зарождалось членение на слова. Писатель испытывал все большее напряжение, он подстерегал слова над чистым листом, и его пальцы дрожали на клавишах, как гончие псы; несколько раз он порывался отправиться за неясными, ускользающими образами; над пишущей машинкой взмывали беспокойные, трепещущие верхушки рычажков, иногда они почти касались бумаги, но в последний момент всякий раз замирали перед ней и снова опрокидывались назад, в темную пропасть. Писатель боялся, что на бумагу обманом, как враги, проникнут старые слова, и они нарушат чистоту страницы, и линия их букв прорвет тонкую ткань зарождающегося текста. Но потом наступил миг, когда тихое волнение на сияющей бумаге, трепет рук и система тяг, рычажков и шарниров пишущей машинки замкнулись в кольцо, по которому побежал ток. Пальцы нажали на клавиши, раздались первые удары. Теперь он уже знал, что черные знаки, которые усеивали бумагу, вырастают из грибницы самой страницы, что бумага сама призывает клавиши, чтобы поcле их прикосновения явились формы, приходящие из пустоты.
На бумаге родилась история. Это был рассказ о мужчине, плывущем в спасательном жилете по океану, над его головой пылает жестокое тропическое солнце. Наверное, первоначальный образ морской глади, залитой солнцем, возник из голубого сияния пустой страницы. Человек в спасательном жилете единственный, кто выжил при аварии самолета, который упал в море между континентами, далеко от берега. Скоро он перестал пытаться плыть как можно быстрее – понял, что это бесполезно: куда бы он ни плыл, повсюду будет то же кольцо морского горизонта и то же ясное небо над головой. Он прикрыл глаза и отдался на произвол теплого морского течения, легонько покачиваясь на волнах и всем телом ощущая обжигающий и отупляющий жар солнца.