Правда, есть все же повод поубавить энтузиазма: беспристрастное чтение маркиза де Сада, в те годы наконец опубликованного без купюр, могло бы остудить пыл наших зелотов — этот падший аристократ, развратник-рецидивист, за период от Старого режима до Империи отсидевший 27 лет жизни в тюрьме, во всех своих романах неустанно показывает, что отпущенное на свободу желание неизбежно склоняет людей к произволу, грубости, массовым преступлениям. На самом деле Сад — черный жупел на знамени Просвещения — шокирует не алчной похотливостью, а пессимизмом, с присущим ему затаенным коварством подтверждая то, что всегда говорила религия, а именно: секс далеко не безобиден и прямо ведет к жестокости. «Нет мужчины, который не хочет быть деспотом, когда он возбужден», — замечает один из персонажей «Философии в будуаре». Только он мог бы понять лозунг «наслаждаться без помех» так, как следует его понимать: наслаждаться вплоть до уничтожения другого. Именно благодаря Саду секс стал в Европе законодателем, соединив эротическую вседозволенность с политической анархией, только в его случае это законодательство служит сильным, чтобы подавлять слабых и распоряжаться ими, как заблагорассудится, вплоть до истребления. Растворяясь в эйфории, эпоха (за исключением разве что Батая или Бланшо) прочла «божественного маркиза» с наивным умилением и объявила его искусным мастером аранжировки барочных синтагм и изощренным предшественником патлатых ангелов кротости, трахающихся в дыму марихуаны под вибрирующие звуки кайфовой музыки.
3. Хитрость доводов чувства
Мы — озадаченные наследники этих традиций, которым столь многим обязаны. Без этих пионеров, возвышенных безумцев, заплативших за свою дерзость тюрьмой, сумасшедшим домом, изгнанием, мы бы до такого не дошли. 1960-е годы останутся в истории как десятилетие экспериментирования, поиска новых жизненных возможностей с помощью музыки, наркотиков, путешествий. Если юридическое право отвечать за долги в пределах наследства необходимо в этой области больше, чем в любой другой, следует в первую очередь оспорить одно абсолютное заблуждение: чувство, осужденное приверженцами взбесившегося Эроса, не только выжило, но и укрепилось. В мае 1968 года будущий кардинал Люстиже, тогда еще аббат, приехал в Сорбонну в разгар волнений. У молодого священника, неприятно пораженного хаосом, будто бы вырвалось: «В этом бардаке нет ничего евангельского». Напротив, вслед за Морисом Клавелем и его друзьями можно предположить, что Май 68-го по глубинной его сути был духовным бунтом, реактивирующим мечту об искуплении мира добротой и солидарностью. Клавель прибегает к выразительной метафоре: открытый на полную мощность кран пытаются заткнуть пальцем. Кран — святой дух, палец — силы реакции, брызги — чудесные последствия противостояния. Никогда не следует толковать буквально выступления участников события. Май 68-го не был ни пролетарской революцией, ни революцией желания. Он говорил на языке большевизма, завершая эрозию коммунизма, и славил лучезарное желание лишь затем, чтобы подготовить триумф полностью воплотившейся евангельской любви — не вытеснить ее, а углубить и развить. Сердце стало плотью, чтобы раскрыться полнее.
Вот в чем состоял хитроумный расчет любви: каждое поколение может взять на себя лишь ограниченную историческую роль, прежде чем его деяния и намерения обратятся против него, став ему неподвластными. Разрушители сентиментального обмана поневоле оказались реставраторами чувства. Реабилитируя сексуальность, Май 68-го открыл новые возможности полноты в любви. Никак нельзя согласиться с Роланом Бартом, который утверждал в 1977 году, будто любовь оказалась вне закона по отношению к сексу, и с некоторой долей игривости уточняет: «„Nous deux“ [12] непристойнее, чем маркиз де Сад»[13]. Не любовь была объектом нападок, а скорее манипулирование любовью в условиях патриархального порядка, державшего женщин взаперти. Осмеивали не идеал близких отношений, а притворство. Риторика чувственности в самых крайних ее формах довершила сакрализацию чувств, выживших вопреки запрограммированной их гибели.