— Не замечен, говорите? Ну, это совсем хорошо.
— Для наших книги как они есть — дело святое, — говорил позже Эшу.
— Годится — молиться, не годится — горшки покрывать… Видите ли, ваши машины только и могут извлекать из книг квинтэссенцию. Это вполне сходит для книги растиражированной или для чистой, аморфной информации, но не для уникумов. Ваши дамы поклоняются книжному роскошеству и если дают кому в руки, то как служанкам — серебро чистить. Но в книге нет смысла, если не глядеть дальше переплета и драгоценной иллюминации. Плоть без крови и души. Лишь в единстве с текстом такая книга жива. Таких истинных книг очень мало.
— Как и настоящих людей, да?
Они понимали друг друга с полуслова, как два мальчишки-проказника, и так же, с полуслова, безоговорочно друг другу доверились. Хотя и провели ритуальный обмен репликами.
— Что притянуло вас друг к другу? — философствовала склонная к этому Козюбра. — Душевное родство, сердечное сродство или обаяние того общего дела, которое нам суждено сотворить в будущем?
Ибо, понимал Эшу, исторические и жизненные факты (в том числе относящиеся к прошлым жизням) — фрагменты мозаики, подогнанные куда хуже паззлов, потому что практически нет указаний по сборке, обеспечивающих обязательный порядок или предпочтительную последовательность прочтения: только смутное, как бы магнетическое тяготение. Археолог порознь вытаскивает эти фрагменты из античных пожарищ и пытается склеить повразумительнее. Поддаваясь на гипноз первоначальной схемы, он игнорирует или выбрасывает то, что иначе должно было бы стать в центре мандалы или в краю угла.
Таковы же и связи родственные. Муж свою будущую жену, брат — разлученную с ним сестру, отец — детей, разбросанных судьбой по свету, должны были бы распознавать по запаху. В них, этих связях, изначально заложено нечто куда большее пресловутого «голоса крови»: память металла, поле излучений, обрисовывающее утерянный всеобщий контур, стремление любой целостности вернуться к прежнему виду и состоянию. Семья в ее нынешнем виде — мешанина случайных связей, диктуемых властью старших, расчетом, похотью. Попытка совместить истины различного разлива. Камешки подобных личных истин не весьма хорошо стыкуются, оттого и понадобилось приводить их к общему знаменателю, создавая для большой семьи человечества приемлемую реальность Библа, истину же Сирра объявлять ложью.
Кто мать моя и братья мои, восклицал пророк из Назарета и отвечал: вы. Мои друзья.
— Чувство сопричастности истинному миру, — отвечал Бенедикт. — Мы видим его одинаково. Мы оба вольные каменщики на богостроительстве, по словам моего друга и тезки Венедикта Ерофеича.
— Ерофеич — от слова «Ерш»? — спрашивал Эшу.
— Ну да. Ибо превыше всех Божьих щедрот любил опьянение в лучшем суфийском смысле.
По идее ожидалось, что Бенедикт должен бороться за власть с Альдиной и ее блоком, но он до этого не снисходил и поэтому представлял в их глазах нешуточную опасность, как всё непостижимое уму. Он раздражал библиотечных дам и своей нарочитой склонностью к мышиному народу.
В кулуарах Дома, как мы говорили, царил мышиный горошек, чудом избегающий тотальной уборки пылесосом и тряпкой. Его сухие шарики с шелестом перекатывались по россыпям бумаг, пожелтевших и хрупких, Бенедикт подбирал их, подносил к лицу и одно время даже склонялся к тому, чтобы носить их, растерев в труху, в табакерке или бонбоньерке. Что было совсем худо, такое иногда происходило рядом с кухней-буфетом на глазах питающихся сотрудниц.
Иногда Бенедикт объяснялся притчами:
— Один мой друг, кстати, хороший британский поэт, высказался однажды в таком роде, что каждый из людей может, подобно пауку, выткать из самого себя свою воздушную цитадель.
— Да, — тихо вставил Эшу, наш любимый Дон тоже говорил…
— А еще один японец, Кобо Абэ, описал, как бездомный бродяга, мечтающий о крове, вытянул из своей плоти красную нить и спрял из себя кокон, только вот в нем не оказалось куколки… Лукавец Поджо Браччолини много раньше высказался по поводу такого тканья не очень пристойно, дескать, и паук с шелкопрядом, и блудница добывают свои наряды из одного источника, находящегося в самом низу живота. Ни паук, ни гетера, кстати сказать, себя не расточают. Я, между прочим, всю жизнь занимаюсь тем же самым: строю свой дом из самого себя. Однако не продаюсь и взыскую остаться при себе самом.
— Как именно? Вы хотите стать книгой? — спросил Эшу. — Или ради нее принести себя в жертву самому себе, как бог Один?
— Прерогатива богов — приносить себя в жертву: за истину, как Один, за добро, как Иисус, и за красоту — как сделала одна поэтесса и оказалась на кладбище вровень с умершим за правду.
— Христос умер за человека и человечество.
— Но что такое человек, как не светло украшенный и широко растиражированный текст в переплете из сырой кожи?
— Бог имеет право быть верхом глубинности и одновременно вершиной бестактности, — говорил далее Бенедикт. — Я — нет; я иду по пути предельного риска, лишь потому что я уже мертв: ведь с поста здешнего директора увольняют только на тот свет.