После паломничества они с Джакомо пошли по монастырям — и Джакомо рассказывал ему о Симеоне, привел в монастырь, где Джакомо когда-то сочинял пасквили на Симеона, а потом навсегда утратил нормальный сон. Джакомо показывал ему фотографии. «Звали его так, потому что он из твоих мест, — все время повторял Джакомо, — в этом еще одна была его слабость, хотя что такое слабость, а что сила?» Он показывал Хомякову благодарственные записи излеченных Симеоном, удивительные свидетельства о его ясновидении, он говорил о нем с такой пылкостью, что нельзя было и помыслить, что причастен он к его земному распятию. Впрочем, Хомяков понимал, как это может быть: разве Ефим внутри его самого не сотворил то же самое, что Симеон сотворил в Джакомо? Разве есть что-то сильнее той любви к убиенному нами, что иногда так загадочно вспыхивает в нашем сердце?
Даниил Аршинов, его бывший спутник по паломничеству, немолодой уже человек, близкий к сильным мира сего, начальник газетных полос и эфира, тоже временами наведывался к нему за советом. Он был в общем симпатичен ему: отпрыск хороших родителей, молодость, полная дурных дел, возвращение в колею — проверенный рецепт добропорядочности и готовности к благотворительному поступку. А еще — больной ребенок, Муха или Маха, камень на его душе и гноящаяся рана в сердце.
Хомяков съехал на окраину города, отдав свою респектабельную квартиру в самом центре сияющего проспекта под благотворительные нужды — штаб организации, помогающей больным детям, — и перебрался в крошечную комнатку-келью в задрипанной московской пятиэтажке. Соня, покидая его, мелочиться не стала: да пускай живет — жалко, что ли, у нее теперь в покровителях даже страшно сказать кто: человек с самого верха, некогда советник самого Лота — Лахманкин, они наверняка поженятся, ведь вдовец он, а тепла хочется любому. Пускай остается бедолага Хомяков в хорошей квартирке, на здоровье. В начале их совместной жизни карьера его круто пошла в гору: из подающего надежды молодого гуманитария он скакнул аж в директора главного столичного музея, тогда она и соблазнилась им, а теперь что — прогнали к чертям, мытарится по издательствам да журналам — в надежде что-то подработать своим уже изрядно увядшим пером. Жалкое зрелище!
После паломничества Хомяков вернулся другим. Уравновешенным. Не ищущим никакой поддержки. И советы он давал такие же — смелые, рубил сплеча. Когда Даниил пришел к нему с очередной печалью: жена глядит на него пустыми глазами, мол, он виноват в болезни дочки, — что ему делать, оправдываться? — Хомяков сказал безмятежно: «Да брось ты их, оставь. Слепой слепому не поводырь, а больной больному не лекарь. Не нужен ты им, я теперь буду за них молиться». Так почему-то и вышло, — боль стихла, Марта в Женеве сначала прокляла его, но потом, чтобы не захиреть, начала понемногу организовывать русские авангардные выставки, телефон у нее зазвонил, почта начала дзынькать, да и Мухе стало неплохо: теперь неделю она жила в интернате для таких же, как и она, — комфортабельном и умно устроенном, среди старинного парка с фонтанами и даже прудом, другую неделю — дома. На огромный грех отречения толкнул Даниила именно Костя Хомяков, а вышло куда более по-людски. Развелись они с Мартой — и как будто с белого листа подружились. Как так вышло — никто не скажет. Даня познакомил Марту, когда она приехала погостить в Москву, с Хомяковым, и та прямо запала на него и его молодую спутницу — повеяло старым переделкинским безумием, родной средой, по которой всегда во взрослой и многотрудной жизни так тоскуешь. Она подружилась и с его молодой женой, говорили по телефону, переписывались, помещали фотографии в социальные сети — и обе как могли заботились о Хомякове, совершенно с обывательской точки зрения махнувшем на себя рукой. Она присылала им посылки, собирала с удовольствием, по старинке: сыру хорошего, лекарств, которые Хомяков никогда не принимал, кое-какую одежду, а потом больше — для маленького, да и для дома всякую ерунду.
Как же Марта гордилась знакомством с таким человечищем, как Хомяков! И как она была признательна Аршинову за это знакомство! Надо же, сгодился на что-то.
Хомяковская квартирка на первом этаже никогда не запиралась, и Лидушка, молоденькая, двадцатилетняя, беременная от него, в отцы ей годящегося, — ну и что за беда — человек будет, чудо Господне, — учтиво принимала посетителей, раздавала номерочки очередности, приносила воду, выносила старые кофты и одеяла, если стужа была за окном, а ждать предстояло много часов.