Хитер был Коляй. Должком охватывал как силком. Подлавливал умело, каждого в миг
Многие крепились — гнали от себя негодяя. От них Коляй уходил, так же усмехаясь тонкими своими губами, и пропадал, чтобы выждать, пока душевная смута вновь не опутает человека, — и тогда являлся опять. А иные сдавались. Ломались обычно сразу. Благодарили, руки целовали, порою и до сапог белых дотягивались. Молчал, усмехаясь, Коляй — и уходил, ускользал прочь. Счастливчик радовался день, другой, а вскоре обыкновенно и забывал про своего «благодетеля». Да Коляй помнил. И напоминал однажды про должок… Так и прибирал к рукам «добра молодца».
И что же — весь Гнилой Хутор ходил в должниках у Коляя. Сюда захаживал он чаще всего. Здесь, по амбарам да подвалам, стало скапливаться добро, добытое по ночам. Здесь же, в Гнилом Хуторе, нашелся Коляю и дружок его наивернейший. Здоровенный — косая сажень в плечах — детина, падкий на бесчинную жизнь, на дармовщинку. Не отставал он от вожака своего ни на шаг.
А звали детину Емелькой. Про того Емельку и сложили в деревне Старино побаску. Получил будто бы лодырь подарочек от нечистой силы, явившейся ему в образе щуки. Потом уж века миновали — забыли подлинного Емельку, приукрасили быль, превратили в развеселую сказку. И кто теперь, вспомнив ее, не охнет невольно, не потешит в себе лукавого: уж мне бы это щучье веление — зажил бы… Зажил бы — миру на беду, себе на погибель! Но правда эта не всякого и теперь осенит.
На чем поймал Коляй Емельку, то неведомо. Щуку эту самую придумали, слух про чертовщинку пустили уж потом. Но и впрямь владел Емелька всякими мошенническими фокусами и «показывал» их не иначе как с приговоркой «по щучьему велению — по моему хотению».
Много бед натворил Емелька у себя в деревне, да и в соседних порядочно набедокурил; одних девок перепортил… Невзлюбили Емельку, тыкали пальцем в его сторону, говорили, что продал душу черту. И называли его при этом «Щукиным сыном», вроде как «сукиным». «Щукин» да «щукин» — так и прилепилось к нему это прозвище. Даже Коляю пришлось оно по душе.
Но сколько веревочке ни виться, а конец будет… Как-то по пьяни проспорил Емелька свое «щучье веление» — Коляю и проспорил. Затих мужик на пару дней, а потом взвыл, в ногах у хозяина валялся. Так привык бездельничать, обманами да фокусами пробавляться, что шагу без приговора ступить не мог.
Посмеивался над ним Коляй.
— Экий здоровяк, — говорил он Емельке, кривя губы, — а совсем холуем стал. Ни на что не годен. Ведь оробеешь и на двор выйти. Как же отспоришь свое «веление»?
— Все, что велишь, сделаю, — клялся Щукин.
— А высоты боишься? — улыбался Коляй.
— Нет, — уверял Емелька.
— Врешь, боишься.
— Хоть на колокольню по стене влезу, вот те крест!
— На колокольню, говоришь? Ну что же… Будет торг — залезешь и свалишь крест. Понял?
— Ага, — кивнул Емелька, облившись потом. — А «веление»?
— Будет тебе «веление», Щукин, — сурово отчеканил Коляй. — Как спустишься — а спускаться можешь и по лестнице, — да с последней ступеньки на землю сойдешь, так и вернется оно к тебе.
Едва дождался Емелька осенней ярмарки. Поползнем вскарабкался на колокольню, поднатужился — и грохнул вниз тяжелый золоченый крест. Дух захватило у Емельки, рубаха к спине прилипла. Задыхаясь, поскакал он вниз по деревянной лестнице. Обомлел народ от невиданного святотатства, разгневался не на шутку. Припомнил Емельке все обиды. Опередили его мужики, не дали встать ногами на землю — вернуть волшебное свое «веление»: скрутили на лестнице, выволокли на площадь и так дубьем угостили, что из того и дух вон.
Опомнились мужики, испугались. Но, припомнив Коляевы делишки и недобрые слухи про Гнилой Хутор, снова разгорячились. Жестокий, решительный суд над Емелькой Щукиным раззадорил — в силу вошли мужики. Явились на Гнилой Хутор с топорами. Пошуровали славно — только щепки летели. Нашли-таки ворованное добро — и тут уж вовсе взъярились: дотла спалили хутор. Долго за Коляем охотились. Но тот как в воду канул.