Я говорю Абрааму: «Тик-так». Абраам всегда идет впереди меня, шага на три впереди. Не оборачиваясь, он отвечает: «Рано еще, позже». А я говорю: «Когда тик-так, никомука разрывится». Абраам, не поворачивая лица, тихо смеется глупым смехом, который тренькает, точно водяная струйка, стекающая с губ у вола, когда он попьет. Он говорит: «Это бывает часов в пять». Пробежав несколько шагов, он добавляет: «Если мы пойдем сейчас, никомука может лопнуть». Но я настаиваю: «Все равно, она все время тиктакает». Он оборачивается ко мне, говорит: «Ну ладно, пойдем», – и пускается бежать.
Чтобы увидеть Лукресию, надо пробежать пять дворов с деревьями и канавками. Перелезть через ограду, зеленую от ящериц, где раньше пел женским голосом карлик. Абраам мчится, блестя под ярким солнцем, как нож, за ним по пятам с лаем гонятся собаки. Потом он останавливается. Перед нами окно. Мы шепчем: «Лукресия», как будто боимся ее разбудить. Но она не спит и сидит без туфель на кровати в широкой белой накрахмаленной рубашке, покрывающей ее до щиколоток.
Услыхав шепот, Лукресия поднимает взгляд, обводит им комнату и упирает в нас большой и круглый, как у сыча, глаз. Она смеется и идет на середину комнаты. У нее открыт рот и видны короткие мелкие зубы… Голова круглая, волосы острижены, как у мужчины. Выйдя на середину, она перестает смеяться, нагибается и глядит на дверь. Ее руки достигают щиколоток, и медленно начинает подниматься рубашка, с рассчитанной медленностью, злорадной и одновременно вызывающей. Мы с Абраамом не отрываемся от окна. Она часто дышит, ее губы растянуты жаждой, неподвижно светится огромный сычиный глаз. Мы видим белый живот, который ниже переходит в густую синеву. Лукресия закрывает сорочкой лицо и стоит во весь рост, сжимая ноги с такой натугой, что от пяток у нее поднимается дрожь. Вдруг она срывает с лица рубашку, указывает на нас пальцем и с ужасными завываниями, которые разносятся по всему дому, выкатывает сверкающий глаз. Дверь в комнату открывается, и с криком вбегает женщина: «А ну-ка, ступайте дразнить свою мамашу!»
Мы давно уже не ходили к Лукресии. Сегодня через плантации мы пойдем на речку. Если все это кончится рано, Абраам меня подождет. Но дедушка не двигается с места. Он сидит рядом с мамой, опершись подбородком на трость. Я гляжу на него, рассматриваю его глаза за стеклами очков, и он, наверное, чувствует мой взгляд, потому что вдруг громко вздыхает, встряхивается и говорит маме приглушенным скорбным голосом: «Упрямец пригнал бы их сюда бичом».
После этого он встает со стула и направляется к гробу.
В этой комнате я второй раз. В первый раз, десять лет назад, вещи располагались в таком же порядке. Он словно не прикасался ни к чему с тех пор или же с того далекого утра, когда поселился здесь с Меме, окончательно махнув рукой на свою жизнь. Газеты лежали на том же месте. Стол, скудная простая одежда – все занимало те же места, что и сейчас. Будто только вчера мы приходили сюда с Упрямцем заключать мир между властями и этим человеком.
К тому времени банановая компания успела выжать нас и убраться восвояси с отбросами отбросов, что к нам принесла. За ними рассеялась и опаль – последки процветающего Макондо 1915 года. Осталась запустелая деревня с парой нищих жалких лавчонок, населенная озлобленными праздными людьми, которых мучила память о прошлом благоденствии и горечь тоскливого и косного настоящего. В будущем их не ждало ничего, кроме мрачного и грозного дня выборов.
За полгода перед тем, как-то ночью, к дверям этого дома прибили пасквиль. Никто им не заинтересовался, и он долго провисел тут, пока моросящие дожди не смыли темные буквы, а последние февральские ветры не сорвали бумажку. Но в конце 1918 года, когда близость выборов навела правительство на мысль о необходимости держать избирателей в постоянном нервном возбуждении, кто-то доложил новым властям, что в селении имеется врач-отшельник, в существовании которого давно уже можно было удостовериться. Властям, видимо, сообщили, что в первые годы индианка, с ним жившая, держала винную лавку, которая тоже процветала, как и самые незначительные предприятия Макондо в ту пору. В одно прекрасное утро (никто не помнит ни числа, ни даже года) лавка не открылась. Люди полагали, что Меме с доктором живут здесь по-прежнему, в затворничестве, питаясь овощами, которые выращивали во дворе. Но в пасквиле, появившемся на углу, говорилось, что врач злодейски убил свою сожительницу и похоронил на огороде, опасаясь, как бы через нее жители его не отравили. Необъяснимо во всем этом то, что ни у кого не было тогда никаких причин злоумышлять против доктора. По-моему, пока правительство не укрепило полицию и охрану доверенными людьми, власти просто о нем не помнили. А тут раскопали старую историю с пасквилем и, вломившись к доктору в дом, все обыскали, изрыли двор и обследовали отхожее место в поисках трупа Меме. Но ничего не нашли.