Наша новая «бесконечность». Как далеко простирается перспективный характер бытия, и не является ли это вообще его единственной чертой, не превращается ли бытие без интерпретаций, так сказать без «смысла», – как раз в «бессмыслицу», а может быть, с другой стороны, во всяком бытии заложено
Почему мы кажемся эпикурейцами. Мы, современные люди, очень осторожны по отношению к твердым убеждениям; наша недоверчивость чутко улавливает весь тот пленительный обман, уловки совести, которые можно обнаружить во всякой истовой вере, во всяком безоговорочном «да» и «нет»: чем это объясняется? Возможно, в известной степени здесь проявляется, если угодно, осторожность «ребенка, который уже раз обжегся», осторожность разочарованного идеалиста, но в еще большей степени здесь все же говорит неуемное любопытство отчаянного бездельника, который, измаявшись от праздности в своих четырех стенах, в отчаяньи вырывается на волю и вот блаженствует и упивается безграничностью, «свободой как таковой». И это пробуждает почти что эпикурейскую страсть к познанию, которая цепко ухватывает неоднозначность окружающих вещей, – равно как и отвращение к высокопарным речам и жестам, которыми изъясняется мораль, а также неприятие всех этих нелепых, неуклюжих контраргументов и гордое сознание собственной искушенности по части всевозможных оговорок. Ибо это и составляет предмет нашей особой гордости: умение слегка придерживать вожжи, когда слишком уж разыграется наше неукротимое стремление к достоверности, это самообладание всадника во время самой бешеной скачки: правда, мы не меняем своих лихих, ретивых скакунов, и если нам приходится порой их сдерживать, то уж, конечно, не из чувства страха…
Наши растянутые такты. Такое ощущение испытывает всякий художник и человек «творений», люди материнского склада: они всегда думают, что, пройдя какой-то отрезок жизни – который отсекается каждым новым произведением, – они окажутся у самой цели, они всегда готовы покорно принять смерть, им кажется – «мы созрели для этого». И это не говорит об их усталости – скорее это признак своеобразной осенней солнечности, мягкости, которой веет от каждого творения, ощущение зрелости творения, которое остается у его творца. И вот уже замедляется темп жизни, он становится густым и тягучим, как мед, – остаются одни лишь долгие ферматы, вера именно в эту долгую фермату…