Что подумает о нашем городе и о нашем времени какой-нибудь любознательный потомок, который, развертывая свиток истории русского искусства, нечаянно наткнется на выше писанное правдивое изложение перипетий, через которые должно пройти полезное, разумное, соответствующее эстетическим нуждам общества учреждение, чтобы добросовестно исполнять свое публичное служение искусству? В чью зависимость оно поставлено существующим порядком вещей? Откуда, с какой стороны являются препятствия и затруднения? На основании каких соображений на поприще нашего искусства происходит систематическое принижение всего хорошего, полезного, дельного в пользу пошлого, бессмысленного и вредного? Кому это нужно? Кто от этого выигрывает? Какой во всем этом кроется тайный смысл?
Любознательный потомок подумает, взвесит, сообразит и с недоумением отвернется от пошлой картины, представляющей канувший в вечность исторический момент искусства.
...Я бы очень рад был сообщить читателям что-нибудь об итальянской опере, но, несмотря на то, что в моем распоряжении имеется абонементное кресло, я уже месяца два не был в этом блестящем храме искусства, где чуть ли не шесть раз в неделю, при более или менее фешенебельном московском обществе, антрепренер итальянской оперы совершает публичный культ Мамоны. Пусть изящные дамы в шелковых платьях и ослепительные кавалеры во фраках с достоинством присутствуют на этих жертвоприношениях златому тельцу, чуждых всякого музыкального интереса; мне, скромному музыканту, не место среди столь избранного общества. Я предпочитаю посвящать свои досуги поездкам в Петербург, где музыканту дышится свободнее, где хоть и менее аристократическая, но зато более требовательная публика, совершенно спокойно созерцая тепличное произрастание итальянской оперы, ломится в Мариинский театр, в котором нет г-жи Патти, но зато есть всегда хорошая музыка. В то время, когда у нас красуется на афише «Трубадур», «Травиата», «Криспино и кума», «Эрнани»[22] и тому подобные прелести, в Петербурге можно услышать в превосходном исполнении «Жизнь за царя», «Юдифь», «Лоэнгрина», «Руслана», «Русалку», «Тангейзера», «Демона». Последняя опера дана была в первый раз две недели тому назад, в бенефис г. Мельникова[23]. Мне удалось присутствовать на этом представлении, и я не могу передать словами то ощущение радости и примирения с жизнью, которое испытывает загнанный, забитый, обиженный, на каждом шагу оскорбляемый в своей артистической гордости московский музыкант при виде того теплого интереса, того деятельного участия, которое принимает петербургская публика в успехах музыкального дела в России...
Представление «Руслана и Людмилы», состоявшееся в воскресенье, в бенефис г-жи Александровой[24], несмотря на повышенные цены, привлекло огромную массу публики. Театр был не только полон, но переполнен; в каждой ложе теснилось число зрителей, далеко превышающее количество полагающихся на нее стульев. Нельзя было не радоваться при виде этой громадной толпы, привлеченной, единственно, священным именем великого русского художника, музыка которого так редко исполняется в Москве, обреченной довольствоваться приторно-пошлыми изделиями итальянской оперы, которые преподносит ей услужливый антрепренер, заправляющий нашей музыкальной сценой. Еще утешительнее был тот тонкий такт, с которым держала себя эта публика ввиду позорного обезображения, которому, как и следовало ожидать, подверглась несчастная опера Глинки. Было очевидно, что люди, пришедшие послушать «Руслана», были заранее уверены, что исполнение его будет лишь печальной пародией. Все как бы согласились, из уважения к гениальной музыке лучшего русского композитора, снисходительно и терпеливо перенести все те безобразия, которые, будучи совершенно нормальны и обыденны у нас, немыслимы ни на какой другой сцене, ни в каком другом пункте земного шара. Зато, уж если исполнение представляло хоть малейший повод быть довольными, публика выражала свое одобрение восторженными рукоплесканиями и вызовами артистов...