Она заметила, что следователь как-то особенно пристально разглядывает ее. Нет, тут что-то новое, что-то он узнал о ней такое, что изменило его отношение, повысило его интерес к ней и к ее делу. Стараясь оставаться равнодушной, она сказала:
— Мне все равно…
— Нет, это не простой свидетель. Он должен вас заинтересовать. Теперь уж нет никаких сомнений.
— Вот как. Может быть, скажете, кто он?
— Летчик Ожгибесов.
— Саша! — Она поднялась. — Не может быть, чтобы он против меня… Нет!
— Почему? Вы сядьте. Почему не может быть?
Она тяжело опустилась на стул и, чтобы унять нервную дрожь во всем теле, крепко вцепилась пальцами в свои плечи.
— Почему? — повторил следователь.
— Да не может он быть против меня. Никогда не может!
— Почему?
— Потому что он любил меня. — Прижав дрожащие пальцы к груди, она, задыхаясь, повторила: — Любил всегда. Еще до войны.
Следователь налил воды из графина в эмалированную кружку и протянул ей, а сам отошел к окну, ожидая, пока она успокоится. Из своего опыта, правда, не очень еще богатого, он знал, что легче всего добиться признания от человека именно тогда, когда он выведен из равновесия. Тогда, в запальчивости, даже самый закоренелый преступник может проговориться. Если бы ему было нужно, он бы и воспользовался ее состоянием, но ему ничего не надо было, лишние показания только усложняют дело, которое и без того казалось таким ясным и доказанным, что он уже собирался сегодня же его закончить. Показания Ожгибесова тоже совсем его не интересовали. Грош им цена. Бред сумасшедшего. Он и в самом деле давал их, когда еще находился на излечении в психиатричке. Где он сейчас и жив ли — Волкову было неизвестно, да он и не хотел этого знать.
Красивая женщина. Там, у немцев, наверное, трудно было оградить себя, свою привлекательность. А может быть, и не очень-то ограждала. Было отчего Ожгибесову свихнуться и наговорить черт знает чего. Волков вернулся к своему столу и, больше для формы, чем для дела, спросил:
— Ничего не хотите добавить к своим показаниям? Теперь уж вам скрывать нечего.
— Я ничего и не скрываю. Я хочу как можно больше открыть вам.
— Открыть… А сами ничего не сказали про Ожгибесова. Надеялись, что все погибли и он тоже?
— Ожгибесов не может знать больше других, потому что ему не успели ничего сказать. Не предупредили.
— Что ему должны были сказать?
— Перед тем, как уйти, я попросила одного человека увидеть Ожгибесова и сказать ему, чтобы он не верил в мое предательство. Только бы ему намекнуть, он бы все понял…
— Кто этот человек?
— Валя. Валентина Косых. Партизанская радистка.
Это сообщение почему-то очень заинтересовало следователя. Заметив его заинтересованность, Таисия Никитична насторожилась и неохотно отвечала на вопросы, которые Волков сразу же начал задавать, уточняя каждый ее ответ, прежде чем записать. Она подумала, что ничего хорошего нет в такой заинтересованности, как бы это не повредило Вале, и старалась отвечать как можно короче и неопределеннее.
— Я думаю, теперь это не имеет никакого значения, — заметила она.
— Это вы так думаете. А у меня складывается впечатление, что вы все стараетесь скрыть от следствия. Что там у вас на душе…
Если Таисия Никитична что-нибудь и хотела открыть следователю, то разве свою душу. Не события, не факты, которых она ничем не могла доказать, и не было никого, кто бы мог их подтвердить, а именно все, что было у нее на душе. События последних месяцев и особенно последних суток — не достаточно ли всего этого для одной трепетной женской души? Но как все это объяснить?
— В прошлый раз вы сказали, что немцы вас проверяли. В чем заключались эти проверки?
— Они меня проверяли все время, и я всегда должна была быть ко всему приготовленной. Но самое страшное то, что они называли «психологическими этюдами».
— Что это такое?
— Вот, например, они заставляли меня присутствовать при расстрелах. Верно, только один раз. Наших расстреливали. Пленных. А я стояла и смотрела. Но это еще не все: самое страшное заключалось в том, что я должна была констатировать смерть каждого убитого.
С удивлением она заметила, что ее сообщение подействовало на невозмутимого следователя.
— Как вы это выдержали?.. — впервые за все время допроса воскликнул он.
— Я как окаменела. Потом они мне говорили, что я молодец: стояла и даже улыбалась. Даже ночью в постели я улыбалась, не могла свести губы. Просто это был шок. Потом пришлось сказать, что не люблю таких зрелищ.
— Да, — как бы осуждая себя за свое сочувствие, Волков нахмурился и привычно пожевал губами. — На это они мастера, на такие «этюды». А вы не пытались ничего сделать для спасения пленных?
— А что я могла сделать? Я и сказать-то ничего не смела. У меня не было права на такой подвиг.
— Право на подвиг. Глупость это была бы, а не подвиг. Ну, а потом вы, конечно, привыкли…