В тот вечер он не пошел разносить уголь. После уборки, с которой на этот раз покончил раньше, чем всегда, сел на трамвай, словно барин, купил пересадочный билет и докатил до самого дома. Взял у крестной сбереженные им девяносто шесть пенгё, пошел на почту Западного вокзала, пятьдесят пенгё отослал матери в Киштарчу, а с остальными отправился на площадь Телеки за покупками — во второй раз за свои семнадцать лет. И опять купил поношенный, но шикарный костюм, ржаво-коричневый, точь-в-точь такой, как три года назад, когда получил на льдозаводе свой первый заработок, — даже с кармашком для сигары и с двойными манжетами на брюках; только и того что без тоненьких светло-сиреневых полосок. Затем приобрел крепкие, на толстой подошве черные ботинки, тут же переобулся, а старые, разбитые башмаки — собиравшие всю воду из луж загнутыми, покореженными носами и в дождливую погоду извергавшие фонтаны воды, словно поливальные машины, — презентовал с подобающими инструкциями относительно пользования босоногому мальчонке, который, уже безо всяких инструкций, немедленно продал их за пятьдесят филлеров старому землекопу, дневавшему и ночевавшему на площади Телеки под открытым небом. Еще он купил себе рабочий фартук, чтобы вернуть фартук, одолженный на время дядей Пациусом, купил рубашку в голубую полоску, исподние, носовой платок.
Юлишке он купил красные сегедские шлепанцы на кожаном ходу, совсем целые — правда, на одном не хватало помпона. Еще он купил ей красивый носовой платочек, расшитый незабудками. Крестному купил футляр для очков на лиловой бархатной подкладке, крестной матери — новенькое сито, чтобы не мучилась со старым, дырявым. Для детворы выбрал у Хауэра дюжину пирожных, для Сисиньоре — апельсин. Когда он ввалился домой, его почти не было видно из-за свертков; в кармане осталось еще два пенгё.
Девятая глава
Балинт, с того дня как попал на токарный станок, начал расти. Он рос и душою и телом. Рос ввысь и вширь, набирался серьезности и веселья. Вдруг пошел в рост, стал куститься, едва заметный прежде легкий пушок под носом, ощутимо прилегал стыдливой волной под испытующим нажимом указательных пальцев. И прыщики появились на его лице, которым до сих пор не давало ходу унылое ощущение обездоленности. Их было не слишком много, но один-другой солидный прыщ непременно выскакивал то на виске, то под округлой сенью носа. Это его не украшало, но придавало значимости. По-мужски снисходительно, с улыбкой терпел он по воскресеньям Юлишкины хлопоты, позволяя ей обрабатывать его физиономию бензином: он-то знал, что́ в нем копится. Начиналось возмужание.
Он был счастлив и весел. Однако при этом подспудно работала в нем — словно в тесте щепотка дрожжей — смутная тревога, которой он никак не мог найти объяснения. Вот почему его нрав, до сих пор такой ровный под двойным нажимом необходимости, с одной стороны, и молодого жизнелюбия — с другой, теперь иногда озадачивал его самого каким-нибудь неожиданным вывертом: Балинт стал вспыльчивее и рассеяннее. Правда, ни на то, ни на другое он не мог терять времени, ибо по-прежнему был занят с шести утра до десяти вечера, но все же нередко ловил себя на том, что стал раздражительнее с окружающими, вообще нетерпеливее, а не то вдруг замечтается, неподвижно уставясь глазами в одну точку… когда же придет в себя, то и сам не знает, в каких краях путешествовали его мысли. Эти мысли вели себя, словно нерадивый ученик: пошлешь их по делу, а они, вырвавшись на волю, бродяжат невесть где, начисто забыв о поручении, и даже задним числом нельзя допытаться, где они пропадали. К счастью, такое случалось с ним редко: он слишком уж сердился на это, слишком казнил себя, не подозревая, что душа способна развиваться и в минуты безделья.
Никогда еще не было ему так весело (случалось, конечно, и ненастье, но он быстро через него проскакивал), однако к этой веселости порой примешивалась немалая толика буйства. Радостный просыпался он на рассвете, словно полевая ранняя птаха, радостно отправлялся в путь. Улица всегда его занимала, а так как он был наблюдателен, то непременно подбирал с ее асфальта острое словцо, жаркую перепалку, веселую сценку и откладывал в складках памяти; вечером ему всегда было о чем рассказать дома. И приходил и уходил он одинаково веселым; радовался каждому завтрашнему дню.