Это свое родительское чувство я начинаю обращать на других людей, и они открываются мне вдруг в такой беззащитности, что нельзя их не любить жалеющей и виноватой любовью, причем даже лучших и преуспевающих из них. Только родителю ведомо слабое, хрупкое, незавершенное в его дитяти — эта вечно зияющая, незатянувшаяся ранка, как при рождении. Может быть, оттого, что Оля еще мала и от меня не отлепилась, я и в других, вполне взрослых людях родительски осязаю эту неотлепленность, ну как родничок незакрывшийся, родимую мякоть на головке — то, что остается в каждом рожденном и чем он соединен с Отцом.
Никакой другой любовью: ни разумно-социальной, ни возвышенно-гуманистической — я не могу любить чужих людей, пока не воспринял их как детей своих, которые до смерти останутся детьми. Все, что приобретают они, вырастая, — силу, знание, успех, — все это если и вызывает любовь, то какую-то ревнивую, избирательную. Это любовь к совершенству, к расцвету жизненных форм в их завершенности, и мне почему-то кажется, что ревность, зависть, даже ненависть оттачиваются на острие этой же самой любви, как проявление ее острой и разделяющей избирательности. И напротив, чувствуя младенческую слабость, зыбкость под броней сложившихся индивидуальностей, мы и влечемся к ним тем родительским чувством, которое — от единого Бога и ко всем людям.
Пробую это свое родительское проникновение перенести на нелюбимых, чем-то задевших меня, — и мне открывается возможность их полюбить. Вот С. — какая у нее светлая пушистая головка, и как издавна я понимал непутевость этого своего дитяти. С жалостью подмечал избыточность ее жестов, будто в попытке защититься от невидимых сквозняков, и ее внезапные порывы вывернуть душу наизнанку на глазах у всех, талантливо разыграв свою бесталанность. За этим разбрасыванием и опрокидыванием всего и вся — какая неустроенность, какой вихрь, ежеминутно сжимающийся и ускоряющийся, чтобы от бездействия не распасться!..
Во всех людях, знакомых мне со своей надежной, укрепленной стороны, вдруг проглянула такая потайная брешь, заметная, наверно, только их родителям, что впору броситься к ним и заслонить. Никто из нас сам собою, готовым и целым, не приходит в мир, у каждого остается свой родничок, через который душа его входит при рождении и выходит при смерти. И только сомкнувшись этими своими детскими нецелостями, мы можем образовать нечто целое. Каждый каждому ребенок и родитель.
7
«Во всем, как хотите, чтобы с вами поступали люди, так поступайте и вы с ними» (Мф. 7: 12), «люби ближнего твоего, как самого себя» (Лев. 19:18). Я не мог применять эту заповедь в отношении многих ближних, потому что они созданы были другими и изначально вели себя совсем не так, как я бы себя вел на их месте. Именно потому, что они были другие, я не мог поручиться, что они хотят от меня того же, чего я от них.
И лишь когда я переменил для себя правило, сказал себе:
Раньше я терялся в неизвестности от того, что людям нужно иное, чем мне, теперь я исхожу из того, что им нужно то же самое, что и детям, — ласка, тепло, всеобъемлющее участие. Эта потребность столь проста, самоочевидна, что утолить ее можно и нужно сразу же, не подставляя рассуждением себя на их место, что в сущности невозможно, потому что у каждого — место свое. Я уже не думаю: «Чего я хотел бы от такого человека, как я, будь я на месте С?» — ведь на месте С. я бы с самого начала думал и действовал иначе. И это мое взрослое право, которого никто у меня не отнимет, как и я не могу отнять у нее права быть иной, чем этот смертельно скучный Э. Как поставить себя на чье-то место, если ты не прошел всего пути, ведущего к нему?
Детство же — это как раз то общее место, от которого начинаются все пути, и там не нужно ставить себя на место другого — достаточно представить другого ребенком, чтобы испытать к нему то, в чем нуждаешься сам: любовь, жалость, желание со всех сторон обнять, вобрать, защитить. Через то единое, откуда исходят все люди, и впоследствии проще всего им соединиться.
8