Можно сказать, что Олин мир — это негатив нашего, прокравшееся в него по капелькам небытие. Все в нашем твердом, наполненном мире интересует Олю лишь постольку, поскольку оно зияет или торчит, открывает пустоту или окружено пустотой. Отсчет ведется от ничто, как у Лао-цзы, для которого дом состоит не из дерева или камня, а из пустот, в них прорубленных (двери, окна, трубы…). И так весь мир выдолблен: форма — частичка небытия, внесенная в бытие. Сосуд — это полость, вдутая в стекло. Это иномирный взгляд, свойственный существу, еще не сгустившемуся и потому столь же чувствительному к пустоте, как плоть чувствительна к плоти.
У «дворца небытия» есть своя архитектура. Дырочки и пупырышки, выступы и выемки, зубчики и зазубринки одинаково интересны для Оли как отрицание простого наличия, как разрывы в однообразной протяженности мира. Эти разрывы всегда соотносительны: там, где есть петелька, в которую можно просунуть пальчик, есть и пуговка, которую приятно обкатывать пальчиком и вминать в мякоть. Вообще, пуговицы — осязательное лакомство Оли, она может долго-долго их крутить. Мы месим и катаем мир как тесто, требуя от него сплошной, равномерной наполненности, — а Оля выковыривает из этого теста всякие неразмятые и непропекшиеся комочки, словно сладчайшие изюминки.
Только «выдающиеся» (буквально) вещи и значимы для нее — то, в чем палец может ощутить задевающую, трогающую власть непохожести. Если бы мир только и состоял из таких вещей: радужных лохматых пылинок, подтеков краски на мебели, отгибающихся уголков обоев, всех бесчисленных пустяков, которых для нас просто не существует, — как было бы прелестно и необременительно жить! Словно в осенней тишине, подробной до самых последних звуков, или в пространстве абстрактной картины, среди точек и черточек, послушных любому истолкованию и произвольному движению взгляда. Тем и прекрасны пустяки, что через них в нашу жизнь глядит пустое, прозрачное, еще не заплывшее весом и смыслом.
8
Первое, что Оля научилась показывать на себе — раньше, чем ухо, нос или глаз, — это пупок. Хотя он всегда на виду, но и упорно скрывается из виду, в нем есть заманчивость тайны, выдающей себя ровно настолько, чтобы не выдать до конца.
Пупок явно представляет собой какую-то инаковость в теле — он и есть иное, вобранное в себя. Потому, наверно, Оля раньше всего заметила его и облюбовала, проявила ту же пристальность, что и к щелкам, рубчикам, всяким зияниям и вывертам в пространстве. Причем пупок заметно отличается от прочих отверстий в теле, имеющих ясное предназначение: ртом ешь, глазами смотришь, ушами слышишь, ноздрями дышишь… Все эти отверстия широко распахнуты, впускают множество вещей, вестей, веяний — через них свершается каждодневная работа тела. А пупок — словно глухой заросший лаз, ведущий к запертым воротам. Что там за ним, какая неведомая жизнь? И вот Оля подолгу роется в нем пальчиком, как бы дальше исследуя проход к неизвестному, сосредоточенно молчит — а то вдруг покажет нам с удивленной и довольной улыбкой первооткрывателя: посмотрите-ка, что я нашла, какая тут закавыка!
Вспоминаю детское свое ощущение от пупка: что за странный тупичок, куда он должен вести? Почему так легко начат и так быстро закончен путь? И ведь это в самом деле выход в никуда — во внутриутробное пространство, в дородовое время, в то, чего уже нет. Пупок — единственное, что никак не обусловлено потребностями замкнутого в себе тела, а, как печать, удостоверяет его происхождение.
Долгое время — чуть ли не до двенадцати лет — я воображал, что через пупок у женщин рождаются дети, что замкнутое это отверстие должно как-то раскрываться по воле природы. Я словно бы не мог согласиться с тем, что рост бытия состоит в его зарастании. Должно быть наоборот: все тупики когда-нибудь углубятся и получат выход. Вот и Оля упрямо тычет свой пальчик в тесную ямку, с тою же надеждой на выход в открытое пространство, на раздольный мир за глухой стеной.
Все-таки поразительно, до чего ребенок в простоте своей чувствителен к иномирному. Все воронки и раструбы бытия, все ввернутое снаружи или развернутое изнутри заставляет его чутко внимать и устремляться навстречу, будто позывные родины — на чужбине.
9
После того как Оля впервые выделила в себе заповедную часть — пупок, она быстро научилась показывать и другие, более открытые части своего тела, главным образом отверстия и окончания: рот, уши, глаза, пальцы — все, что расступается, оттопыривается, выдается. Но, показывая отдельные части себя, она никак не могла понять и охватить себя как целое.
Когда мы спрашивали ее: «Где Оля? Покажи Олю!» — она смущалась и делала вид, что занята чем-то другим. Не понять вопроса она не могла, потому что состоит он из хорошо знакомых слов; но и ответить тоже не могла, потому что — как же показать себя целиком, к чему прикоснуться, в чем найти свое средоточие? Да и кто бы не затруднился указать точное место, где находится его «я»?