Никогда, в самом деле, наши художники — которые, кстати сказать, очень не хотят, чтобы их смешивали с фотографами — не изображали столько растений, животных и пейзажей, как теперь, когда всего этого нет больше; никогда также не рисовали и не ваяли так много задрапированных фигур, как теперь, когда все ходят почти совсем обнаженными, между тем как раньше, когда люди одевались, искусство изобиловало наготой. Следует ли отсюда, что когда-то живая, а теперь мертвая природа, которая дает нашим великим художникам и сюжеты и мотивы, сделалась простым и холодно условным алфавитом? Вовсе нет. Сделавшись традиционным наследием, переходящим от поколения к поколению, проникнутая гуманностью и гармонией, она не менее действует на сердце, и благодаря тому, что она вызывает в каждом не воспоминание, а грезы, не ощущение, а представление, не детский страх, а удивление художественной красоте, она сделалась еще более способной очаровывать и покорять себе. Она обладает для нас глубокой и нежной прелестью старой легенды, но легенды, в которую верят.
Ничего не может быть более вдохновляющего. Такой же должна была быть мифология доброго Гомера, когда слушавшие его обитатели Циклад еще верили в Афродиту и Палладу, в Диоскуров и в Кентавров, о которых он им рассказывал, заставляя их плакать слезами восхищения. Точно так же наши поэты вызывают у нас слезы, когда они говорят нам теперь о голубом небе, о морских равнинах, о пении птиц, о всем том, чего наши глаза никогда не видели и наши уши никогда не услышат, что незнакомо нашим чувствам, но что наша мысль вызывает в нас, благодаря странному инстинкту, при малейшем прикосновении любви. И когда наши художники показывают нам этих коней, ноги которых все более и более утончаются, этих лебедей, шеи которых постепенно скругляются, эти виноградные лозы, листья и ветви которых постоянно осложняются новыми узорами и завитками и украшаются все более и более изящными птицами, тогда нас волнует то ни с чем не сравнимое чувство, которое испытывал, вероятно, молодой грек при виде барельефа, покрытого фавнами или изображающего аргонавтов, похищающих золотое руно, или нереид, играющих с чашей Амфитриты.
Если наша архитектура, несмотря на все ее великолепие, служит, по-видимому, не более как простым украшением для других изящных искусств, то эти последние в свою очередь, как они ни восхитительны, едва достойны служить для иллюстрации каменной поэзии и литературы. Но в нашей поэзии и в нашей литературе есть также блестящие произведения, которые для других красот являются тем же, чем цветок для завязи или рама для картины. Стоит прочесть наши драмы, наши романтические эпопеи, где, как по волшебству, развертывается вся древняя история до героической борьбы и героической любви Мильтиада, чтобы убедиться, что не может быть написано ничего более величественного. А наши навеянные стариной идиллии, элегии, эпиграммы, наши стихотворения всех родов, написанные на десяти мертвых языках, которые по желанию возрождаются и своими многообразными оттенками и сложной звучностью оживляют для нашего уха былые удовольствия и, так сказать, создают своей богатой оркестровкой для нашего певучего греческого языка английский, немецкий, шведский, арабский, итальянский или французский аккомпанемент — можно ли представить себе что-нибудь более очаровательное, чем это воскресение и преображение забытых, когда-то славных наречий?
Что касается наших драм и наших поэм, часто представляющих собой, подобно скульптуре, продукт индивидуального и в то же время коллективного творчества целой школы, воплощенной в лице ее главы и объединенной общей идеей, то среди лучших произведений Софокла и Гомера нет ни одного, которое можно было бы сравнить с ними. Чем для наших художников и ваятелей служат вымершие формы когда-то живой природы, тем для наших драматургов служат также вымершие чувства былой человеческой природы. Ревность, честолюбие, патриотизм, фанатизм, военный пыл, экзальтированная любовь, гордость именем, все эти исчезнувшие страсти сердца не вызывают ни стонов, ни слез, когда их воспроизводят на сцене, точно так же, как геральдические барсы и львы, нарисованные на наших стенах, не пугают наших детей. Их старинный язык для нас звучит совсем иначе и с новой выразительностью: по правде сказать, они для нас не более как большая клавиатура, на которой играют наши новые страсти. Среди тысячи названий этих страстей есть одно, как одно только солнце на небе, и это название — любовь, душа нашей души, очаг нашего искусства.
Это настоящее неугасаемое солнце, которое своим неизменно ласкающим и животворящим взглядом возрождает, золотит на заре и покрывает багрянцем при закате свои несовершенные создания былого времени, старинные формы чувства, подобно тому, как когда-то было достаточно одного луча другого солнца, чтобы вызвать к жизни и воскресить в цветах древнейшие типы растительного мира, чтобы произвести эту великую, из года в год повторявшуюся, обманчивую и прелестную фантасмагорию, которая называлась весной, когда весна еще бывала.