Она помолчала. Затем глубоко вздохнула.
– Но зачем тогда все это? Зачем тогда тебе писать? Зачем тогда пытаться найти что-то новое?
– А вот ты? – повернулся он. – Зачем ты вяжешь? Я же знаю, я же видел, что ты распускаешь петли, как только приближаешься к окончанию.
– Вот потому, что «Одиссея» никогда не была твоим любимым произведением, поэтому и не понимаешь.
– Я не настолько темен, чтобы не знать ее, даже если и не люблю. Пенелопа распускала ткань, чтобы оттянуть время до появления Одиссея. Она ждала его. И не хотела уступать женихам. А ты?
– Я тоже жду.
– Кого?
– Людей.
– Зачем?
– А зачем Пенелопа ждала Одиссея?
– А кому ты не хочешь уступать?
Он не ответил.
– Призраки, призраки, призраки… – тихо сказала она. – Даже сейчас все эти призраки авторов. Даже сейчас…
Он не ответил.
– Никто не узнает, – сказала она. – Они не узнают. Другие не узнают. Никто. Ничего. Не узнает.
– Я знаю, – печально сказал он. – Я знаю. Я знаю, что просто не успел это придумать. Они – успели. А я нет. Я опоздал придумать. Просто опоздал.
– Придумай заново. Придумай чуть по-другому. По-другому.
– По-другому я не могу. Я придумал именно так. Тоже – так.
– Но почему не хочешь попробовать иначе?
– Потому что иначе – это не так, как я хочу. Не так, как я хотел с самого начала. Не так, как я придумал в первый раз. Это будет мертвое, мертвое с самого начала.
– Но даже если ребенок… мертв… его же все равно нужно… извлечь, – с трудом, запинаясь, сказала она.
– Мне негде хоронить своих мертвецов, – ответил он.
– К твоим услугам весь мир.
– Я не могу, – покачал головой он. – Может быть, раньше… Но сейчас – не могу. Сейчас – нельзя.
Она промолчала.
Он вышел на балкон.
С высоты двадцатого этажа город казался игрушечным макетом, позабытым заигравшимся неряшливым ребенком. Где-то там, в деревьях, нервно щебетали птицы, кто-то, – ему не было видно, наверное, собака, – мелкой вальяжной трусцой перебегал дорогу, а с севера, заслонив собой уже почти все небо, шла огромная черная туча.
медленно произнес он.
Туча надвинулась над головой, вплотную, кажется, еще чуть-чуть, и она расплющит здание, сомнет его, вдавит в землю.
тише сказал он, спрятав за вздохом следующую строчку.
Крупные капли ударились о перила перед ним, забарабанили по мостовой внизу. Он скорее понял это, чем услышал или увидел. А потом весь мир вокруг исчез за плотной и грубой занавесью ливня.
Он стоял еще долго.
И молчал.
Потом шепнул совсем тихо, словно боясь разбудить кого-то:
И ушел обратно в дом.
Ливень шел всю ночь.
Грунтовые воды поднялись, и без того дышавшая на ладан арматура не выдержала. Фундамент лопнул, разорвавшись на десятки частей, словно что-то, доселе спящее в его недрах, проснулось и растерзало его.
Миллионы трещин покрыли странно прекрасной сеткой бетонные панели. А потом расцвели гигантскими черными цветами.
И дом, в одной из сотен пустых квартир которого уже сорок лет жили двое последних оставшихся на Земле людей, рухнул.
На востоке медленно занимался рассвет. Только одна стена осталась стоять среди развалин. Из этой стены торчал одинокий, обугленный до клочка, листок бумаги, и когда его осветило солнце, то можно было прочесть, – если бы остался кто-то, кто мог прочесть! – одно-единственное слово:
4
…и найти спасение…
…ты увидишь, как философский камень – наш царь, который превыше других властителей, – появляется из стеклянной гробницы, поднимается с ложа и выходит на арену мира, возрожденный в славе, в высшей степени совершенный. Полупрозрачный, как хрусталь, плотный и очень тяжелый, он легко плавится на огне, как смола, и течет словно воск, превосходя даже ртуть, он легко проникает в плотные твердые тела, и хрупок, подобно стеклу. Он неуничтожим, огнестоек, как саламандра. Он справедливый судья, вопиющий «Я обновлю всё и вся!»
♂ На другом берегу