Ей показалось, что в этом исключительной чистоты белом кафельном помещении, где везде были зеркала и висели накрахмаленные полотенца, пахнет цветами, и она не могла понять, откуда же идет этот запах, поскольку никаких букетов не было видно. Она уже направилась к дверям, как навстречу ей, в длинном черном платье, худая, мускулистая, с выгнутой спиной и гладко зачесанными, черными, отливающими синевой волосами, шагнула из желтого воздуха люстр, горящих по всей высоте коридора, прославленная балерина Парецкая, некрасивая и великолепная, как бывают некрасивы и великолепны только принцессы крови и русские балерины, у которых не только изгиб их натруженных рук, не только страдание сдержанной силы на их белоснежно напудренных лицах, но даже и мелочь – такая, как, скажем, чернильная родинка рядом с ключицей – несет на себе отпечаток величья. Парецкая взмахнула наклеенными ресницами и сразу прошла к раковине, из крохотной сверкающей сумочки достала золотой тюбик, накрасила тонкие бледные губы, двумя указательными пальцами приподняла брови и внимательно посмотрела на себя в зеркало. Брезгливые, как показалось Анне, глаза балерины наполнились томным и страстным сияньем, как будто усилием воли она вдруг зажгла внутри лампу, и лишь убедившись, что лампа горит, защелкнула сумочку и удалилась.
В Георгиевском зале между тем начались танцы. Оркестра не было, но маленький, разгорячившийся Сталин подошел к огромному патефону и поставил пластинку. Поплыли «Амурские волны». Сергей Краснопевцев крепко обнял тонкую талию своей молодой жены и уверенно вошел в самую середину танцующих.
– Смотри, сколько здесь знаменитостей! – шепнул он ей на ухо. – Ты узнаешь?
Она торопливо кивнула. Ни Сталин, ни Ворошилов, ни Молотов не танцевали, а сидя за своим столом и лениво пощипывая фрукты, наблюдали за танцующими.
– Какая лебедушка! – указывая на Анну, вдруг громко сказал Ворошилов. – Лаврентию мы не покажем, а то отобьет.
Она была далеко и не могла знать, что именно на нее упал тусклый взгляд Ворошилова, но грудь ее снова заныла, и, если бы не крепкие руки мужа, которые уверенно поворачивали ее то влево, то вправо, она бы забыла о вальсе. Под «Брызги шампанского» Сталин вдруг развеселился и стал подпевать хриплым голосом, хотя не вставая со стула. Но это его оживление тут же заметили, «Брызги шампанского» оборвались, и кто-то из белых людей с аксельбантом поставил грузинскую песню.
Сталин, а следом за ним все остальные, которые не танцевали и продолжали сидеть, поднялись со своих мест, и тихий, но верный голос вождя слился с голосом Варвары Церетели, от низкого тембра которой как будто немного дымилась пластинка.
Пары, застигнутые песней посреди зала и не доплясавшие «Брызги шампанского», стояли, боясь шевельнуться, и даже ладоней своих не разняли. Анна почувствовала, что рука Краснопевцева, по-прежнему обнимающая ее за талию, вдруг стала горячей и мокрой от пота. Она слегка поежилась, желая, чтобы он убрал руку, но Краснопевцев, не отрывая своих глаз от поющего Сталина, укоризненно мотнул в ее сторону головой, как будто бы ей запрещая и это.
– Что все не поют? – спросил укоризненно Сталин. – Такую красивую песню не любите?
У Ворошилова увлажнились глаза, видно было, что песня о том, как грузинский юноша-большевик ищет могилу любимой девушки, ранила его в самое сердце. Пластинка с шипением остановилась.
– А где Микоян? – встрепенулся вдруг Сталин. – Зачем он не пляшет? Лезгинку давайте!
Поставили лезгинку. На середину огромного зала вышел грузный Микоян, последний год особенно отличившийся тем, что ввел в повседневную жизнь москвичей мороженое «Эскимо», которое начали продавать почти на каждом углу и нимало не заботились о том, что бедные эскимосы, в честь которых окрестил изобретенное им лакомство парижский торговец сыром Шарль Жерве, ни разу в жизни не пробовали не то что мороженого, но можно сказать, что и вообще ничего не пробовали, кроме даров своей скудной, далекой от шумных парижских бульваров, навеки замерзшей природы.