Как мог чистый душой, верующий, бесхитростный юноша выжить в городе, где в прямом и переносном смысле правили бал Воланд и его соратники? Не опошлиться, не соблазниться, сохранить себя и свои ценности от наседающей со всех сторон реальности?.. С одной стороны, Ивану было неимоверно труднее, чем современным православным людям, не испытывающим гонений за свою веру и внушающим современникам уважение. Вот какие реалии тогдашней Москвы запечатлел мемуарист А. Б. Свенцицкий: «В школе учили вирши Демьяна Бедного: „У Николы сшибли крест, стало так светло окрест! Здравствуй, Москва — новая, Москвая — новая, бескрестовая!“ Яркими красками на корпусах „антирелигиозных“ трамваев, оборудованных художниками РОСТа и авторами ЛЕФа, были нарисованы неприличные карикатуры на Иисуса Христа, Богоматерь». Видеть всё это, сталкиваться ежедневно было, понятно, невыносимо тяжко. А если задуматься, с другой стороны, в чем-то было и проще. Ведь Москва 1930-х еще хранила огромное количество примет старого, не добитого ни революцией, ни последующими ломками. Людям, которым в 1917 году было по 20 лет и которые успели хлебнуть воздуха прежней эпохи, в 1937-м исполнилось всего 40, что уж говорить о более старших поколениях. Соответственно, жили (пусть и не на переднем плане) и многие «старые» понятия, взгляды, убеждения, не говоря уж о тех иррациональных вещах, которые обычно не учитываются статистикой, но составляют тем не менее важный фон «духа времени». Не смущали слух и зрение повсеместные Интернет, телевидение, реклама, не было разливанного моря дергающей в разные стороны прессы и литературы. Гонения на веру лишь укрепляли ее. Легче было сосредоточиться на душе, отгородившись от чуждого мира. Да, кроме того, мир ведь никогда и не был Ивану Крестьянкину чуждым. Он всегда — и в юности, и в старости — был встроен в жизнь, более того, проницал ее настолько глубоко, что за советом и наставлением к нему спешили и люди, казалось бы, знающие вокруг все ходы-выходы. Но, как всякий верующий человек, он мерил окружающее Божией меркой и видел в реальности, если воспользоваться выражением Юрия Трифонова,
«Я очень хорошо помню довоенное время, — вспоминал митрополит Волоколамский и Юрьевский Питирим (Нечаев). — Москва в те годы сохраняла еще многие старые традиции и обычаи. Уклад, который формировался веками на основе строгого соблюдения церковного устава, перешел в быт и трансформировался в радушие, приветливость, столь характерные для старых москвичей. И эта атмосфера приветливости еще сохранялась, несмотря на очень сложные, трудные времена. <…> Тогда в наших коммунальных квартирах, в условиях чрезвычайно трудных социальных, политических перемен, ломок, оставались непререкаемыми основные ценности: достоинство личности, которая в скудности создает свой духовный мир, и законы общежития, которые позволяли людям с разными характерами, разными способностями, но одухотворенным одной идеей совместного родового, племенного, семейного, просто человеческого совыживания сохранить Русь — так же, как и в погромном тринадцатом веке, и в Смутное время, и в переломный, страшный век двадцатый».
А другой мемуарист, филолог А. Ч. Козаржевский, оставил такую зарисовку церковного быта Москвы 1930-х годов: «Довоенные прихожане в большинстве своем успели получить минимум духовных знаний еще до семнадцатого года. Хорошо знали церковную службу, держались своего прихода, хорошо знали друг друга, у каждого было привычное место молитвы. <…> Получил большое распространение институт сестричества. Совсем юные девушки, взрослые и пожилые женщины в скромных темных платьях и белых косынках следили за порядком богослужения, ставили свечи, оправляли лампады, подводили детей и немощных к Чаше, кресту, иконам, ходили с блюдом для сбора доброхотных даяний. <…> Время богослужения было рассчитано на работающих людей, а не только на пенсионеров. Будничная литургия совершалась в половине седьмого утра, вечернее богослужение — в половине седьмого вечера».
В Орле Ивану доводилось бывать в эти годы нечасто, и поводы эти были грустными: мать продолжала болеть, сказывался возраст — к середине 1930-х Елизавете Илларионовне было уже за шестьдесят, по меркам той эпохи — бесспорная старость. Мать и сын регулярно переписывались, сохранились фотографии Ивана с трогательными надписями, адресованными маме. Уже в 1950-х батюшка рассказал своим рязанским прихожанам об одном случае из своей московской юности. Как-то он подхватил воспаление легких, врачи предписали усиленное питание, а был как раз пост. Иван написал об этом матери и получил ответ: «Сынок мой родной, умирай, а Закон Божий чти». «Стал он молиться о своем спасении Божией Матери и Спасителю своей горячей молитвой, кушал картошечку и масличка подсолнечного, когда можно было, вот и спасся», — вспоминала жительница рязанского села Троица Мария Андреевна Коровина-Попова, слышавшая этот рассказ от самого батюшки.