Леонардо присмотрелся к членам делегации – люди серьёзны, натужены, важны до угрюмости, даже до спеси, не озираются, очевидно притворяясь, что их ничем не удивишь.
– Да, да, понимаю, Павел Сергеевич, – улыбчивой дрожью губ отозвался он, спешно, но прилежно примеряя маску чинного гражданина.
Но секунда-другая – и Леонардо напрочь забывает, что нужно походить на своих степенных, достойно державших марку соотечественников, – вокруг столько
Ему чудилось, что встречные люди все улыбались. И улыбались прежде всего ему, приветствуя, радуясь, что-то такое важное для себя признавая в нём. Он понял, что тоже стал улыбаться; выходило то же, что поначалу в поезде. Осознал: улыбается сейчас не кому-либо в отдельности, а – всему этому новому и свежему для него складу и проявлению всеобщей жизни. Улыбался и людям, и розам, и пышно раскинувшимся дубам с липами, и чистеньким брусчатым дорожкам, и непривычного облика стильным автомобилям, и клумбам с какими-то необычными цветами, и сплошь подстриженным лужайкам, и всюду пестрящим рекламным вывескам, и голосам дикторов, о чём-то объявлявшим на разных языках, и всему, всему чему-то другому улыбался, чего парящим скользом касался его восхищённый любознательный взгляд и что схватывал навостренный слух.
«Я, наверное, такой же, как они», – подумал Леонардо о встречных людях, людях разных национальностей, языков, одеяний, цвета кожи, совершенно не чувствуя себя в этом, однако всё же малопонятном для него, чужестранном, многоязычном, многоликом сообществе чужим. Напротив, он ощутил себя чужим и даже чем-то инородным среди своих.
Делегацию усадили в большой, красивый, предельно удобный, как, подумалось Леонардо, «королевская карета», автобус, где можно было развалиться и нежиться в мягких кожаных креслах. Повезли по изумительной гладкости и опрятности шоссе. Вскоре въехали в многоцветный фасадами и крышами город, можно было подумать, созданный для съёмок фильма сказок – до того он смотрелся картинно привлекательным, романтичным и даже не совсем земным.
Улыбчивый, розовощёкий, с завитой шевелюрой гид, мужчина неясного возраста, похожий и на зрелого мачо, и на наивного юношу или даже девушку, вкрадчиво говорил с мякотно-округлым, «вкусным», отметил про себя Леонардо, акцентом, голосом тонких, капризно-женственных ноток, при этом с артистичной изящностью помахивал, возможно, воображая себя дирижёром или волшебником, золотистой, в блёстках звёздочек палочкой-указкой.
– Господа, посмотрите, пожалуйста, направо, вы видите…
Все устремлялись несколько ошалело распахнутыми глазами направо и действительно видели нечто для себя удивительное.
Или:
– Господа, посмотрите, пожалуйста, налево, вы видите…
И снова даром волшебника и его чудесной палочки видели какое-нибудь потрясающей привлекательности явление.
Члены делегации были очарованы. Но людей и смущало, и смешило, что их называют господами – словом, принятым в СССР только в театре и кино, или когда хотят подтрунить над собеседником, уличить его в изнеженности или нелюбви к труду.
Большаков, посвёркивая чёртиками, шепнул Леонардо:
– А гид-то наш – е-ей! – из женоподобненьких, однако. Я, дорогой мой коллега, поколесил по заграницам – сия человечья порода у них расплодилась повсюду. Смотри, Лео, чтобы тебя, этакого златокудрого сорванца, не заграбастал какой-нибудь псевдоджентльмен! – подмигнул он и загоготал, подбрасывая свой выкатившийся из-под ремня животик.
Леонардо глубинно вздрогнул, внезапно закипел оскорблённым чувством, однако не отозвался никак и даже не взглянул на своего учителя.
Он оскорбился не за себя, он оскорбился за тот мир, которым сейчас любовался.
Пододвинулся к окну плотнее: там, похоже, сказка, там, по всей видимости, гармония человека и созданного им мира, гармония его чувств и мыслей, там совершенно, совершенно другая жизнь. И к ней хочется подойти поближе, разглядеть неспешно, понять глубже и самому определиться, что тут хорошо, а что, возможно, и плохо.