Леонардо говорил Екатерине:
– Если попросить у властей разрешение на извлечение останков – самоочевидно, что получим отказ. Нам могут сказать: «Что вы придумываете всякие глупости? Никто там никого не расстреливал! Вы что, сумасшедшие? “Голоса Америки” наслушались?» Если же настаивать – могут и круто обойтись: антисоветчину припишут. Впаяют срок или в психушку упрячут. Власти хотят, чтобы народ забыл прошлое, чтобы оптимистично,
Но Екатерина не знала, как поступить, сомневалась, переживала. Когда-нибудь, понимала, насмелиться всё же придётся, и непременно в ближайшее время.
Глава 45
Несколькими днями позже Екатерина, и на работе, и дома прожив в состоянии какой-то тревожной маетности, молчаливости, задумчивости, вечером неожиданно и как-то перехватно взяла пришедшего из института Леонардо за руку и подвела его к стоявшей на той же табуретке картине.
– Лео, ты не будешь против, если мы прикроем её занавеской? – произнесла она принуждённым, беспомощным голосом. – На какое-то время.
Спрятать картину в клеть они не могли, но и смотреть на неё ежедневно, в особенности после разговора с матерью, Екатерина не в силах уже была. Оба понимали – что-то в конце концов нужно было предпринять. Однако поговорить о судьбе картины до сей поры не отваживался ни один из них.
– Конечно, Катенька, надо прикрыть, – отозвался Леонардо несвойственной ему скороговоркой.
Она неловким движением накинула на картину выхваченную из шифоньера занавеску. Когда же обернулась к Леонардо, то увидела в его глазах слёзы.
– Прости, Лео. Я – дрянь. Прости, прости.
Хотела сдёрнуть занавеску. Но Леонардо перехватил её руку, как и когда-то остановил замахнувшуюся над картиной руку отца с кухонным ножом.
– Не надо, Катя. Отец так же поступил бы – честно и твёрдо.
– Прости, если можешь, – прижалась она к нему.
Он, утешая, хотел поцеловать её осыпающими поцелуями, как любил, – в лоб, в глаза, в губы, в щёки, в подбородок, поднести к губам её прекрасную косу. Но она не позволила ему приподнять своё лицо: ей было мучительно стыдно, что слёзы не появились в её глазах.
С пожелтелых фотографий на них тихо и отрешённо смотрела далёкая и сторонняя им семья. А из окна проникал в дом свежий и густой свет закатного красного солнца в далёких, тлеющих угольками облаках.
– Примета: красное солнце с облаками на закате – быть ветру на следующий день, – зачем-то сказал Леонардо.
– Значит, возможно, и переменам случиться, – отозвалась Екатерина и наконец почувствовала в глазах благодатную росу слёз.
Через неделю-другую, когда немного ослабла горечь утраты, Леонардо, по просьбе Софьи Ивановны, перенёс картину в родительский дом. Повесил её на стену напротив того окна, из которого Константин Олегович в последний раз посмотрел на небо с облаками и в солнечном сиянии, на дерево с побегами и птицами.
И все родственники и друзья сошлись во мнении, что она душою художника стала смотреть в этот изменчивый, не всегда справедливый, но желанный ему, и как художнику, и как просто человеку, мир.
Глава 46
После смерти отца Леонардо стал разительно переменяться.
Человек он по природе своей общительный, улыбчивый – становился молчаливым, задумчивым. Бывало, что приходил домой выпившим. Бывало, пишет, пишет, но внезапно вспыхивал и рвал листы своей диссертации. Бывало, часами потерянно сидел за столом напротив окна, у того любимого Екатериной окна, перед которым были распахнуты иркутные просторы, однако она замечала, что он часто смотрел обок – в стену, а то и вовсе куда-нибудь вниз, в угол. Она гладила его по голове:
– Лео, дорогой мой человек, всё в руках Божьих.
Он в ответ благодарно, но рассеянно улыбался бледной, детской улыбкой.
Вечерами она иногда подзывала его к Державной, зажигала лампадку, и они вместе молились. Но добровольно он никогда не подходил к иконам, не молился, не брал в руки Библию, не накладывал на себя крестное знамение. Раньше любил ходить в храм, охотно выстаивал службы; потом говорил Екатерине:
– Какая эстетика! Какое искусство жизни!
Теперь не ходил. Если же Екатерина звала, мог сказать не без насмешливости:
– Бог Бог, да не будь сам плох.
Однажды, сжимая в заломе свои подвижно-нервные, белые, но в розовых мозольках пальцы, сказал Екатерине, отвечая на её упрёк, что снова пришёл выпившим, хотя накануне клятвенно обещал, что «больше ни-ни»: