— Ну вот, — продолжал Вотрен, — поговорим серьезно. Я через несколько месяцев хочу уехать в Америку, чтобы завести табачные плантации. Буду вам по дружбе посылать сигары. Если разбогатею, стану вам помогать. Если у меня не будет детей (что вполне вероятно, я не стремлюсь к воспроизведению потомства), я оставлю вам наследство. Это ли не дружба? Но я ведь люблю вас! У меня страсть жертвовать собою ради другого. Я уже это делал. Видите ли, мой мальчик, я живу в более возвышенной сфере, чем другие люди. Я смотрю на действия как на средства и вижу только цель. Что для меня человек? Вот что! — проговорил он, щелкнув ногтем большого пальца по зубу. — Человек — все или ничто. Он меньше, чем ничто, если его зовут Пуаре: его можно раздавить, как клопа; он такой же плоский и вонючий. Но человек — бог, если он подобен вам: это уже не обтянутая кожей машина, это — театр, где волнуются прекраснейшие чувства, а я только чувствами и живу. Чувство — не целый ли это мир в единой мысли? Посмотрите на папашу Горио: дочери для него — вселенная, путеводная нить в мироздании. Так вот, для меня, знающего жизнь вдоль и поперек, для меня существует лишь одно подлинное чувство — дружба между двумя мужчинами. Пьер и Жофье — вот моя страсть. «Спасенную Венецию» я знаю наизусть. Много ли видали вы людей, настолько смелых, что, когда товарищ скажет: «Пойдем унесем труп!», они пойдут, не говоря ни слова и не докучая ему моралью? А вот я — я это делал! Не со всяким стал бы я так разговаривать. Но вы, вы человек высшего порядка, вам можно все сказать, вы все поймете. Вы не долго будете барахтаться в болоте, где живут козявки, вроде тех, что окружают нас здесь. Ну, ладно! Сказано — сделано! Вы женитесь. Ружья наперевес! Мой штык стальной — и никогда не гнется… хе-хе!
Вотрен ушел, предпочитая не слышать отрицательного ответа студента, чтобы дать ему собраться с духом. Он, видимо, знал тайну того слабого сопротивления, той борьбы, которой люди рисуются перед самим собой, находя в ней оправдание своим предосудительным поступкам.
«Пусть делает, что хочет, — я ни за что не женюсь на мадемуазель Тайфер!» — подумал Эжен.
Изнемогая от душевной лихорадки, причиненной мыслью о договоре с этим человеком, который внушал ему ужас, он вырастал в его глазах благодаря самому цинизму своих идей и смелости, с какой он клеймил общество, Растиньяк оделся, нанял карету и отправился к госпоже де Ресто. Последние дни эта женщина удвоила свое внимание к молодому человеку, каждый шаг которого был новым успехом в высшем свете и чье влияние, казалось, должно было со временем сделаться опасным. Он расплатился с господами де Трайлем и д'Ахуда, провел полночи за игрой в вист и вернул проигрыш. Суеверный, подобно большинству людей, которым предстоит пробить себе дорогу и которые всегда в той или иной степени фаталисты, он усмотрел в своей удаче посланную небом награду за решимость оставаться на стезе добродетели. Утром он поспешил спросить Вотрена, сохранил ли тот его вексель. Получив утвердительный ответ, Растиньяк вернул ему три тысячи франков, не скрывая вполне естественного удовольствия.
— Дело на мази, — сказал Вотрен.
— Но я вам не сообщник, — проговорил Эжен.
— Знаю, знаю, — перебил Вотрен. — Вы еще ребячитесь. Из-за глупых предрассудков не решаетесь переступить порог.
Два дня спустя Пуаре и мадемуазель Мишоно сидели на скамейке, на солнышке, в уединенной аллее Ботанического сада и разговаривали с господином, который не без основания показался медику подозрительным.
— Мадемуазель, — говорил господин Гондюро, — мне непонятно, чем порождены ваши сомнения. Его превосходительство, господин министр королевской полиции…
— А! Его превосходительство господин министр королевской полиции… — повторил Пуаре.
— Да, его превосходительство заинтересовался этим делом, — сказал Гондюро.