Поставил этот диагноз он еще раньше, когда в 1924 г. предпослал публикации своей пьесы «Красота Ненаглядная» предисловие, в котором взял под защиту русский народ. «Бурные революционные эпохи, — рассуждал писатель, — не вскрывают подлинного характера и души народа. Это периоды ненормальной нервной и психической возбужденности, особого „революционного психоза“»[18]. И видя преступления, совершаемые в этом состоянии, надо помнить, что «обстоятельствами почти всей своей истории народ наш до того был предан разврату и до того был развращаем, соблазняем и постоянно мучим»[19], что еще удивительно, что он сумел сохранить хоть какой-то человеческий облик. Чириков всегда, а особенно остро в эмиграции, жаждал дать изображение национальной души, «вечно ищущей, беспокойной, жаждущей и алчущей неземной Красоты и правды Божией, то уходящей в религиозный аскетизм, то рвущей его оковы и жадно бросающейся от далеких небес в земные бездны, то святой, то одержимой бесом, то преступной, то кающейся и вновь устремляющейся к Богу…»[20] Писатель прозревал идеал, но не находил его в реальной жизни.
В «Отчем доме» автор предвосхитил трактовку событий первых двух десятилетий XX в., получающую все большее распространение в сегодняшней исторической науке. Многие историки сходятся во мнении, что революции (и 1905-го, и 1917 г.) в России стали возможны потому, что существовала нескончаемая борьба элит за власть. Именно они привели страну к политическому и хозяйственному кризису, а «стихийность» революционного движения на самом деле тщательно планировалась и подготавливалась.
Вызреванию подобного убеждения способствовало в определенной степени восприятие Чириковым морализаторской интонации, свойственной позднему Толстому. Она же определила и публицистический накал «Отчего дома». Но это не «страницы популярной публицистики»[21], повторяющие «общие места о течениях общественной мысли в 80-х годах»[22]. Публицистические вставки являются необходимым элементом структуры произведения, в них проявилась страсть, гнев, боль, отчаяние писателя. Они напоминают философские отступления Толстого в «Войне и мире».
Принципиальность и резкость его слов, трагический образ России. который вставал со страниц этого произведения, вызвали отторжение в эмигрантской среде, практически проигнорировавшей роман писателя: в 1929 г. появились всего лишь три небольшие газетные заметки[23]. Чириков глубоко переживал «отсутствие серьезного внимания» к своему произведению. В одном из писем к дочери, намекая на травлю в печати, которой он подвергся[24] после выхода в свет на русском языке романа «Зверь из бездны», заметил: «Впрочем, никакой критики в эмигрантской литературе сейчас нет, а больше партийное кумовство»[25].
Еще в юности отдавший дань увлечению Гоголем-сатириком, Чириков вновь, на новом витке, вернулся к этому писателю, нарисовав постепенное омертвение души России, круговерть мелких и продажных людей, взыскующих не Града Невидимого, а земной славы, не дорожащих прошлым и насмехающихся над будущим. И если даже в дорогих его сердцу искателях Божьей правды — сектантах — он увидел искажение религиозной идеи (хлыстовка Лариса оказывается едва ли не скареднее и беспощаднее остальных, далеко не идеальных персонажей), то это означало, что та Русь, которую Чириков запечатлел в сказке-мистерии «Красота Ненаглядная», оставалась только в его воображении.
Но стоит прислушаться к словам И. Ф. Анненского, высказанным им в статье о пьесе «На дне». Он писал, что поиски положительного героя Горьким не увенчались успехом, зато, читая его произведения, «думаешь не о действительности и прошлом, а об этике и будущем», и что за его героями, как и за героями Достоевского, можно почувствовать «нечто новое, что выше и значительнее их»[26]. Можно сказать, что и за героями Чирикова в первую очередь чувствуешь «душевную тревогу», вершащую «суровый и скорбный суд» над прошлым, «от которого родился в настоящем такой ужас», как оскудение Отчего дома, одиночество на чужбине ее сынов и дочерей. Чириков в итоге нарисовал исчезающую, растворяющуюся, уходящую в небытие, но все время напоминающую о себе, словно град Китеж, Россию.
Анненский в уже цитировавшейся статье назвал Горького «самым резко выраженным русским символистом»[27]. Вряд ли кто осмелится заподозрить в символизме Чирикова. Но если вспомнить, что он считал Чехова писателем, который «не дал нам всей правды своего времени», но зато «дал правду художественную, то есть условную, символическую», то такая правда присутствует и в его романе и делает его и бесценным документом эпохи, и емким художественным свидетельством произошедшего.