Раздражало одно: так глупо, как бараны, полезли на заклание в жертву, а жертва-то эта не только никому не нужна, а прямо вредна в современный исторический момент.
— Идиоты!
И все-таки тайно, в душе он нередко гордился этими родными идиотами. Ведь эти идиоты ныне в глазах всех передовых людей общественных, политических и литературных кругов облеклись в ризы мучеников за священное дело любви[125] и предстают с венцами мучеников за идею на главах своих!
Некоторый отсвет от этих риз и венцов падал и на их брата, Павла Николаевича Кудышева. За последние годы сильно увеличивалась склонность Павла Николаевича к компромиссам с властями, и это давало повод революционно настроенному «третьему элементу» городского и земского самоуправления обвинить Павла Николаевича в отступничестве, ренегатстве, в подыгрывании дворянству (родство с генералом Замураевым) и буржуазии (разумели знакомство с купцом Ананькиным), в заискивании у губернатора (однажды был у него на торжественном обеде во дни дворянских выборов). Вообще грехов числилось за ним немало. Теперь, когда Павел Николаевич, хотя косвенно, но все же приобщился к такому крупному событию исторического характера, каким считалось второе «Первое марта», когда Никудышевка подверглась нападению, так сказать, общего врага и когда Павла Николаевича как бы изгнали из губернского земства и сослали в глушь, — над главой его снова воссиял нимб «борца с самодержавием» и акции его на бирже Революции сильно поднялись. Сразу все грехи искупил, рот злословия революционно настроенного «третьего элемента», земского и городского, заткнул и опять был зачислен в «стан погибающих за священное дело любви» вместе со своими братьями. Ничего этого Павел Николаевич не хотел и не добивался. Все произошло, как по щучьему веленью. Словно дали орден от Революции. И беда в том, что не было инстанции, куда он мог бы обратиться с отказом от незаслуженного награждения. Хочешь не хочешь, а орден этот носи! И вот что странно: наградить-то наградили, а никто не приезжал поздравить. Все, как тараканы, запрятались в свои щели и точно позабыли, что на свете существует Никудышевка, а в ней проживает награжденный орденом Павел Николаевич. Единственным исключением в этом отношении был купец Яков Иваныч Ананькин. Сильно удивил он Павла Николаевича. Приезжал в построенную в березовой роще, купленной у Кудышевых, келью слушать пение кукушек, изрядно там выпил и на обратном пути завернул в Никудышевку. Спросил у ворот кого-то:
— А что, жандар не живет у вас больше?
Узнав, что жандарма давно уже нет, Яков Иваныч слез с тарантаса, с оглядкою вошел во двор и прошел черным ходом в дом. Девка кухонная провела его в кабинет барина.
— К тебе мимоездом, Павел Николаевич! Как живешь-можешь?
— Ничего себе.
— Пронесло, значит? Ну, а как здоровьице мамаши твоей?
— Слава Богу, помаленьку.
— А я приезжал кукушек слушать. Кабы не дела, так бы и не уехал. Уж больно жалостливо поют.
— Вот и мать моя любит кукушек…[126] Больше любит, чем соловьев.
— Поживи с наше, сам поймешь, что кукушка мудрая птица. Обо всем мире она тоскует, и о нас с тобой тоскует, обо всех живых и мертвых тоскует! Извини, что водочкой от меня припахивает. Невозможно, когда кукушки поют, без энтого. Пущай твоя мамаша съездит туда послушать. Скорби утихнут, а только сладкая печаль останется… Мудрая птица! Ну а что слыхать про брательников-то?
— Дмитрия в каторгу направили, а Григорий в тюрьме сидит.
— Ну что ж? На все воля Господня. От сумы да от тюрьмы, сказывается, никто страхования не принимает. Слава Богу, что сам ты благополучен. Вот и захотел в том убедиться самолично и проздравить. Больше ничего! Счастливо оставаться. Тороплюсь.
От чая отказался, попросил мамаше поклон передать и попрощался. Уходя, таинственно шепотом произнес:
— Не горюй! Все перемелется, мука первого сорта останется… крупчатка[127]!
Быстро прошел к воротам, залез в тарантас и уехал.