Наиболее внимательные современники это расхождение с каноном замечали. Адриан Пиотровский, негласный художественный руководитель «Ленфильма», еще в период запуска, мимоходом, в коридорном разговоре определил жанр фильма как «камерную картину с громадными массовками в две серии»[6]. Как «биографическую
Наблюдение замечательно точное.
Ибо в период возникновения сценарного замысла Алексея Толстого и Владимира Петрова (октябрь 1934 года[8]) и его экранного воплощения (съемки начались в августе 1935-го и шли активным ходом до осени 1936-го, когда в работе наступил длительный перерыв[9]) авторы еще не догадывались о том, что он может иметь отношение к будущей модели историко-биографического фильма, где любой исторический деятель есть очередная ипостась одного и того же человека. Совершенно иная модель на повестке дня в кинематографе 1934–1935 годов. И по этой модели выстраивается в первоначальном варианте сценарий Толстого и Петрова. Этот вариант был зачитан «10 мая 1935 года в кругу кинематографистов и сотрудников печати»[10] и выпущен отдельным изданием летом того же года. Окончательный же вариант — к тому же несколько скорректированный по готовому фильму — публиковался неоднократно: отдельным изданием (1938), в собрании сочинений Толстого и в различных сборниках советских сценариев. Сценарий 1934–1935 года отличается от него радикально. Единственный из киноведов, кто обратил на это внимание, — Яков Бутовский в монографии об операторе Горданове[11].
Правда, первая половина сценария перенесена на экран почти без изменений. Зато вторая начинается вовсе не победой в Полтавской битве, а карикатурной сценой чопорного приема Петра семилетним Людовиком XV в Версале. Но вот бессмысленная аудиенция оканчивается, и Петр «на глазах пораженных придворных пошел из Версаля с Толстым и офицером. Совсем рядом с Версалем была грязь и нищета. Из жалких жилищ вылезали оборванные люди, полуголые, грязные ребятишки… Нищие… Все с удивлением смотрели на быстро шагающего большого странного человека, но боялись подойти близко»[12]. Чопорность иностранцев и строгое подчинение этикету высмеивается и в отснятом варианте. Но в том-то и дело, что в сценарии за версальским эпизодом следует столь же абсурдный эпизод «отечественный»: «В летнем саду весь двор играл в жмурки»[13]. На фоне античных статуй бегают с завязанными глазами царские министры, а императрица в уединении, возле фонтана целуется с камер-юнкером Виллимом Монсом. Единственное, что осталось в картине, причем почти без изменений, — это линия Алексея: уговоры графа Толстого, ссора с Ефросиньей, разговор с отцом, суд и казнь. Однако за убийством Алексея в сценарии сразу же следует картина языческой оргии «всепьянейшего собора»: «…в Московском Кремле, в одной из палат, расписанных райскими птицами и изображениями святых угодников» происходит «избрание всешутейшего патриарха»[14]. Карнавальное торжество тут оказывается таким же надсадным, насильственным и теряющим свой подлинный смысл ритуалом, как и исступленное православие Алексея. На пиру начинается яростная свара министров, и царь обнаруживает масштаб коррупции и воровства в среде своих ближайших соратников. И одновременно — свое бессилие перед размахом этого воровства: дав приказ казнить вице-канцлера Шафирова, Петр тут же отменяет его как бессмысленный. «Судить будешь — суди всех, — говорит ему Ментиков. — Всю страну суди — все воруют»[15]. Затем начинается финальная сцена. Готовясь к торжественной церемонии, Петр обнаруживает измену Екатерины и обращается к ней с монологом: «Что же мне теперь с тобой делать? Кафтан надеть, как шуту скакать на пиру вашем бесстыдном… для того мы ломали хребет, для того я сына убил… Ради тунеядства любовников твоих…. Сколь жалок есть человек»[16]. (Последняя фраза в картине осталась и даже обращена к той же Екатерине, но относится уже к измене Алексея.)
Начиная со «Всепьянейшего собора» состояние Петра обозначается так и никак иначе:
«Петр с помертвевшим лицом…»
«Петр с окаменевшим лицом…»
«Петр, потрясенный, сидел, закрыв лицо руками, не произнося ни слова».
«Петр сидел, точно не видя никого, смотрел перед собой страшными, непонимающими глазами».
«Шел, подняв голову, ни на кого не глядя».