Оставил ты, Леблон, бедного Растрелли с камнем на душе и неспокойной совестью, с чувством стыда и раскаянья за варварскую грубость. И он сделал лишь то единственное, что может сделать один художник для утверждения памяти другого: отлил из бронзы бюст Леблона и отправил его во Францию.
Глава шестая
"Хватает воздух он пустой…"
Еще с вечера стали съезжаться в московский Лефортовский дворец, где умирал четырнадцатилетний монарх, члены Верховного тайного совета, знать, архиереи, сенаторы, генералитет. Все были настроены тревожно, выжидательно, жались друг к другу, связанные невольным сознаньем общности и перемены судьбы.
Дворец, когда-то построенный итальянцем Джованни Фонтана, трещал от прибывающих. Отец и сын Растрелли затерялись в этой толпе. Никому до них не было дела.
Когда старший Растрелли узнал, что юный император при смерти, его ожгло, нужно быть там! "Немедленно едем в Москву, — заявил отец, — собирайся, Франческо, поедешь со мной!"
Необыкновенно деятельный, теперь он обрел еще и нешуточную проницательность — не только как человек, прошедший сквозь житейские невзгоды, но и как высокопоставленный житель Санкт-Петербурга, и просто как россиянин, который никак не может оборониться от вывертов судьбы.
Новой императрице Анне Иоанновне, надеясь, что сумеет пробиться к ней лично, Растрелли-старший прихватил в подарок бюст ее матери, который до того без дела стоял в его мастерской. Вот она, истинная предусмотрительность художника: без расчета делал, впрок, и вот пригодилось!
За четырнадцать лет, что они прожили в России, уже четвертый государь император сменяется. До сих пор жизнь их складывалась, слава богу, сносно. А теперь что будет? Растрелли хорошо понимал, что условия русской жизни с их внезапной переменчивостью, опасностями и разгулом страстей необычны и приход нового императора означает некий переломный момент истории.
…В 1700 году молодой Карло Бартоломео уехал из Флоренции в Париж, жил там в бедности и безвестности. Женился на испанской дворянке Анне-Марии. Там у них родился сын. Его назвали Франческо. Это их ангел, надежда…
С ранних лет все помыслы Растрелли, все самые задушевные стремленья были связаны с искусством. Он знал, что мирские помыслы и дела — враги художества, они делают творца рабом. Он понял, что ему, прежде всего, нужно найти крепкую точку опоры и в самом себе, и вне себя, И на нее поставить все. Не мельчить, отбросить всякие сантименты и работать, работать. Он облюбовал для себя две области — скульптуру и архитектуру. Ему почему-то мерещилась слава кавалера Лоренцо Бернини. Потом он понял: единоборство с титанами хотя и увлекательно, но в то же время бессмысленно. Они себя выразили. Необходимо открыть свое, собственное стержневое движение. И на него опереть остальное. Как бы там ни было, Растрелли-старший совершенно и до тонкостей постиг свое дело. Больше он в жизни ничего не умел. Все остальное, исключая искусство, вызывало в нем скуку. Он был самим собой в отношении к художеству. Был тверд и непреклонен. Ему вдруг вспомнилось еще в юности виденное мраморное изображение богини девы Коры. Вот когда он узнал силу искусства. Это античное божество распоряжалось земным плодородием. Статуя женщины из паросского мрамора сверкала белизной. А таинственная и надменная улыбка на лице притягивала. Изваяние было так прелестно и первородно, что юноша-скульптор невольно потянулся и положил руку на рельефную полную грудь. Мрамор был теплый. Казалось, что Кора в ответ на его прикосновение вздохнула.
Безвестный мастер, который изваял эту совершенную форму, ничего не боялся — ни обнаженности, ни своего ремесла. И его работа не вызывала даже малейшего вожделения. Карло Бартоломео пронизала догадка: большое искусство несет в себе особый ток. Содержит чудесную энергию духовного заряда. Стоит взглянуть хотя бы на Кору — открытая, стыдливая, целомудренная. Эллинское чудо — простое и естественное. В этой естественности — отпечаток жизни истинного художника. Да, греки отваживались на то, что другим не под силу. Им удавалось свободно выразить молодое бесстыдство первой женщины — Евы. Они рубили мрамор, а получалось что-то большее, чем скульптура. Получалось само изящество. А у подражателей выходила пошлость. Древние давали волю своей фантазии сколько хотели. В безукоризненном мастерстве, в блистательном искусстве исполнения Растрелли мог и сам ныне потягаться с любым первоклассным скульптором в Европе. Об архитектуре — молчок: в этом пусть соперничают с его сыном, с Франческо. Вот тот прирожденный архитектор.
Императрица Анна Иоанновна благосклонно приняла скульптора, была тронута его подарком. И краткая их беседа приняла такой любезный оборот, что любой придворный вельможа мог только позавидовать.