Ему было лет за пятьдесят. Благообразное, умное лицо, обросшее большой светло-русой бородой, степенная тихая речь, открытый взгляд серьезных серых глаз – все это располагало в его пользу, заставляло если не чувствовать к нему особой симпатии, то уважать его, а главное – верить ему, его всегда строго обдуманным и непременно имеющим какое-нибудь практическое значение рассказам, советам и рассуждениям. Именно – практическое значение, потому что все его рассказы, советы и рассуждения вертелись исключительно на почве непосредственной, так сказать осязательной, пригодности. Все, что не соприкасалось с этой пригодностью, – не пользовалось его уважением. Оно было либо лишнее и вообще «блажное», либо такое, о котором нам, темным и грешным людям, говорить не след. Одним словом, он был не из тех, которые, мечтая о журавле в небе, выпускают синицу из рук. Мне даже всегда почему-то думалось, что и эта пословица, а также и много иных в таком же духе, вроде «своей рубашки» и «всяк за себя», – выдумана и пущена в ход непременно Василием Миронычем. Не этим, не березовским, конечно, а другим, который, может быть, во времена удельных междоусобиц{1} проживал где-нибудь около Твери либо Рязани…
Вот за эту-то «синицу» я хотя и уважал Василия Мироныча, но любить его не мог, – просто инстинктивно не мог любить… Странно, что не я только один относился так к Василию Миронычу. И на миру его уважали, даже отчасти побаивались, почти всегда слушали, но любить опять-таки не любили.
– Каков мужик Василий Мироныч? – спросишь, бывало, какого-нибудь березовского обитателя, и обитатель, не задумываясь, ответит;
– Мужик умнейший… Обстоятельный мужик…
Другой, пожалуй, прибавит: «ума – палата», «деляга», «кремень», даже «справедливым» мужиком назовет, но никогда не отзовется как о «душевном человеке», о «мирском». Купцы и помещики почему-то звали его «серым министром».
Мужик он был зажиточный. Богаче его, кажется, не было в Березовке: впрочем, нужно добавить, что быть первым богачом в Березовке значило не очень много. Было у него штук пять лошадей, – правда, очень порядочных, местной битюцкой породы, – две или даже три дойных коровы, с полсотни овец, рига изба-двойня. Были и деньжонки, хотя, конечно, по-нашему очень небольшие – сотни три, четыре, – но по крестьянству немалые. Он каждый год снимал у меня десятин по семи под посев, а плательщиком был исправным. Были в нем и торговые замашки. Так, недавно выстроил он рушку{2}, а к ней пристроил и помольный постав. Мельницы водяные от нас не близко, а потому дело его пошло хорошо. При постройке рушки он был сам за мастера, а уж откуда научился этому мастерству, требующему немалых познаний, сказать положительно не могу… Слышал я как-то, что жил он исключительно для этой выучки где-то на мельнице простым работником, но жил очень недолго. Я думаю, что поставил он рушку и пустил ее в ход только с помощью своей необыкновенно острой сметки и какой-то врожденной способности к математическим вычетам и расчетам.
Впрочем, слово «необыкновенный» я, пожалуй, употребил неправильно. В среде торговых мужиков, мещан и тому подобных людей, которых принято называть теперь всех вообще «кулаками», эта самая сметка и эта способность к чисто математическим вычислениям встречаются очень часто.
– Вот беда с осенью-то, Василий Мироныч!
– Что поделаешь – божеское произволение!.. – сокрушительно вздохнул Василий Мироныч, отирая чистым ситцевым платком вспотевшее лицо.
– Зеленя-то, кажется, подопревают…
– Как не подопревать, известно – подопревают… Кабы знато, сев-то попоздней бы начать…
– Да я и не знаю, Василий Мироныч, к чему спешили? Ведь вы, вон небось, еще до первого спаса ржи-то свои отсеяли…
Василий Мироныч сдержанно улыбнулся.
– Нешто угадаешь?.. Известно так огадывали: пораней посеешь, зеленя-то будут кустистей, ан по заморозкам скотине корм… Вот вышло-то не по-нашему… Меня и то попрекают севом-то, – добавил он.
– Кто?
– Свои, мужики. Мы, бывало раньше успенья не севали… Так уж исстари… А ноне, как на грех, я и начни до первого спаса, ну, за мной и все… А теперь вот… Просто горе!..
– Ну, чем же ты-то виноват!
– Поди ж ты вот!.. А тут, как на смех, Трофим… знаешь?
– Кузькин что ль?
– Ну, ну… Так он обапол Ивана постного отсеялся – как, говорит, старики севали, так и я, – не дураче нас были…
– По его и вышло?
– По его и вышло! – засмеялся Василий Мироныч, – зеленя-то у него еле-еле землю закрыли, ну, и ничего – не преют… Мужики-то и сбились на его сторону… Известно, чтo мужик? Мужик – дурак!.. Куда ветер потяня туда и он…
Было заметно, что Василий Мироныч засел на своего любимого конька. Он хотя и не горячился, но говорил с заметным одушевлением; я, конечно, старался почти не прерывать его: благо разговорился, что с ним бывало не часто.
– И вот я тебе скажу, Миколай Василич, не дай-то господи в мирские дела встревать… Окромя худого, ничего не выйдет… Одно огорчение…
– Да какое же огорчение, Василий Мироныч? Что-то я не соображу…
– Как какое? Так скажем – один убыток… Пытали мы эфто!..