Такая метэмпирическая, но вместе с тем и не метафизическая дисциплина, очевидно, может оперировать только с абстракциями, причем этим абстракциям не соответствует эмпирическая действительность, хотя бы и в самых общих чертах. Возможность такой дисциплины объясняется тем, что мы обладаем формальной способностью к абстракции, которую должны, однако, постоянно держать под контролем критики, чтобы не впасть в самообман и не считать своих логических фантазий соответствующими в какой бы то ни было мере действительности. Способность к абстракции уподобляется ветряной мельнице, работающей при всяком ветре, независимо от того, есть или нет в ней зерно для помола.
Теоретическая экономия, в существе дела, ставит вопрос так: если условиться считать ценность (или прибыль, или капитал и т. д.) тем–то или тем–то, то как можно в абстракции мыслить связь между этим понятием и другими понятиями, отвлеченными от опытно установленных фактов? Она считает свою задачу решённой, если ей удастся избранный признак
Можно сделать ещё шаг в этом направлении. Вместо отвлеченных понятий можно начать применять алгебраические знаки. Конечно, алгебраический знак есть уже последняя степень абстракции, но возражать против возможности применения даже такой степени абстракции не приходится, раз ей даны вообще такие бесконтрольные полномочия. Если мы позволим себе и эту небольшую вольность, — приравняем экономические феномены и отношения алгебраическим знакам, мы, конечно, получим уже полный простор для экономической «теории», ибо к нашим услугам тогда и интегральное, и дифференциальное исчисление, вообще вся математика. Мы можем обратиться и к геометрии и изображать экономическую жизнь графически… Постороннему читателю может показаться, что я клевещу на теоретическую экономию и её карикатурю, но всякий знакомый с экономическими «направлениями» знает, что выдумки здесь нет нисколько и что на самом деле в числе их имеется и
При таком характере теоретической экономии о каком бы то ни было прогрессе науки, который вёл бы к выяснению вопроса и, если не к соглашению и установлению общепризнанных истин, то, по крайней мере, к его возможности, очевидно, не может быть и речи. Всякий, кто занимается теоретической экономией, считает долгом своей научной чести выдумать что–нибудь своё; потому число новых учений и их оттенков все множится, и каждая новая работа в этой области только увеличивает существующие разногласия и недоразумения. Так умножается эта новая схоластика, печальный памятник бессилия чересчур оспециализировавшейся мысли, утратившей в своем обособлении живое чувство действительности. И чем даровитее автор, и чем больше ума и остроумия затрачивает он на свою работу, тем более горестное впечатление производит эта безрезультатная затрата умственных сил (такое впечатление производят на меня и труды корифеев австрийской школы Менгера, Визера и др.). И невольно шевелится в душе едкая ирония Толстого, которая относится у него, к сожалению, ко всякой науке, но для данного случая вполне подходяща. «Нехлюдов спросил мальчика, выучился ли он слагать? — «Выучился», отвечал мальчик. «Ну, сложи: лапа». — «Какая лапа — собачья?» — с хитрым лицом ответил мальчик. Точно такие же ответы в виде вопросов находил Нехлюдов в научных книгах» (