Эпиграф к «Иве»
Гляжу ль на дуб уединенный, Я мыслю: патриарх лесов Переживет мой век забвенный, Как пережил он век отцов. («Брожу ли я вдоль улиц шумных…»)
В финале «Реквиема» подобные, некогда дорогие самообразы по видимости отсекаются, но в то же время не зачеркиваются, а, напротив, хотя и под знаком отрицания, вновь оживают — как в открытом тексте, так и в его богатой (авто)цитатной подоплеке.
Неполным предстает отказ от прошлого миро- и самоощущения и на стилистическом уровне. Вопреки утверждению
Для них соткала я широкий покров Из бедных, у них же [= сестер по несчастью] подслушанных слов
поэма в целом и ее финал написаны в излюбленной Ахматовой стилистике властной, местами кокетливой загадочности, цитатности и автореминисцентности[393].
Искусный манипулятивный ход определяет также динамику движения от отвергаемых площадок к утверждаемой. На первый взгляд, происходит спуск из мест, овеянных счастливыми воспоминаниями, в ад, к арене бесспорной трагедии. Но одновременно это и путь вверх: из провинциальной Одессы в светски и поэтически престижное Царское Село, а затем и в столичную Северную Пальмиру. Триумфальность избираемой площадки иконически выражена надмирной (если не топографически, то морально) позицией, откуда открывается подвластный взору типично романтический вид:
И пусть с неподвижных и бронзовых век. Как слезы, струится подтаявший снег, И голубь тюремный пусть гулит вдали, И тихо идут по Неве корабли.
Это напоминает место на круче над Днепром, намеченное Шевченко, пушкинские пейзажи типа «Кавказа», финальное
Читал я где-то, Что царь однажды воинам своим Велел снести земли по горсти в кучу, И гордый холм возвысился — и царь Мог с вышины с весельем озирать И дол, покрытый белыми шатрами, И море, где бежали корабли <…> Мне все послушно, я же — ничему; Я выше всех желаний; я спокоен; Я знаю мощь мою: с меня довольно Сего сознанья…[394]
На убедительную завершенность серии работает и спиральный принцип развертывания: море — суша — пейзаж с видом на реку.
Проблема рассмотренного фрагмента (и поэмы в целом) — в типичном для избранного жанра балансировании между личным, лирическим, и общественным, эпическим[395]. В случае Ахматовой это означает настойчивые попытки на уровне содержания слить свое нарциссическое «я» с фигурой рядовой страдалицы, а на уровне стиля — сочетать привычную риторику цитатной недосказанности с установкой на прямую фиксацию ужасных в своей простоте фактов. Попытки эти можно считать удавшимися лишь наполовину: несмотря на отточенность маскировочной техники, они видны мало-мальски вооруженным глазом[396].
Журнал «Весы» в биографии Чуковского
Историки журнала «Весы» не придавали особого значения сотрудничеству в нем К. Чуковского, хотя в статье об этом журнале К. М. Азадовского и Д. Е. Максимова он упомянут среди тех, чьи «устные сообщения и разъяснения», в свое время записанные Д. Е. Максимовым, использовались при ее написании[398]. Однако в ней имя Чуковского упоминалось лишь в числе тех, кто выступал в «Весах» «на скромных ролях»[399].
Между тем почти каждое выступление К. Чуковского в «Весах» становилось некоторым литературным событием, причем не всегда в желательном для него смысле. Например, его язвительная статья о «Книге отражений» И. Анненского «Об эстетическом нигилизме»[400] больно задела автора, и Чуковский позднее горько о ней сожалел[401]. Однако две другие его публикации — «Циферблат Г. Бельтова» (о книге Г. В. Плеханова «За двадцать лет») и «Хамство во Христе» (о книге А. С. Волжского-Глинки «Из мира литературных исканий»)[402] оставили заметный след в истории «Весов», особенно статья о Плеханове, где автор выступал изобретателем специального прибора — марксометра, способного измерять классовую роль того или иного писателя или поэта.