Неудивительно, что крестьянская Россия всем романтическим течениям культурно-философской публицистики в Европе кажется царством ничем не извращенных первобытных душ. Искать эти души можно только в России, или на Востоке, где-нибудь в Китае.
Вот П о л ь Э р н с т в своей книге "Der Zusammenbruch des deutschen Idealismus" ‹25›устами китайского мудреца, который занимается "культивированием принципов первобытных времен", учит нас жить так, "чтобы стать цельным человеком, а не функцией или частицей". "Мы научились доить коров при помощи электричества. Выбившийся пролетарий занимается гимнастикой. Англо-саксонская женщина в свободной Америке открыла, что деторождение — это жалкая дань отжившим предрассудкам и что женщина лишь после двадцать пятого развода достигает полного развития своей женственности". Это все те же результаты механизации жизни… и китайский мудрец говорит обо всем этом, что "от машин человек научается свои дела делать машинально, получает м а ш и н н о е с е р д ц е".
Вот К а й з е р л и н г в своем дневнике ("Reisetagebuch eines Philosophen"‹26›) благоговейно взирает на Индию и Россию, "где можно еще найти истинное благолепие". Ему показалось большое сходство в духовном облике паломников, которых он встречал на берегу Ганга и в Троице-Сергиевой лавре. "Да, Россия, — говорит он, — простая сермяжная Россия, является ныне, пожалуй, единственным близким к Богу христианским государством".
И выход из кризиса современной культуры он видит в религии. "Только вера доступна всем. Путем познания — к Богу приходят люди духовно одаренные, а веровать, уповать может в принципе каждый".
Но как быть с разумом, недоумевает Кайзерлинг? Разум действует разлагающе, разрушающе на веру; чем пополнить душу, которая утратила всякое соприкосновение со своей сокровенной глубиной и сделалась поверхностной? Вот какие вопросы ставит пресыщенный культурой европейский человек.
Что тут можно сделать?
И Кайзерлинг отвечает: "Хуже всего было бы пытаться подавить интеллект, рекомендовать возврат к вере примитивных людей, ибо то обстоятельство, что человек стал сильнее разумом, представляет собой плюс, а не минус. Необходимо углубить интеллект. Когда он научится понимать смысл веры, глубокое значение всего того, что он первоначально считал нелепостью, тогда он снова станет религиозным".
Во всем этом, — в том, как современный европейский человек говорит о себе, оглядывается на средневековье, смотрит на Россию, на Восток, в том, как нудится у него утраченная вера, в его скептицизме, релятивизме, в романтике… (формы проявления многообразны) — я усматриваю кризис европейской культуры, как кризис человеческого разума, к р и з и с р а ц и о н а л и з м а в широком смысле этого слова, и Шпенглер в этом смысле представляет собою утонченный, благороднейший образец этой болезни европейского духа.
В духе Шпенглера мы можем сказать, что цивилизация — это разум, это "вакхический танец разума",‹*›* это торжество свободного человека, торжество абсолютного "гуманитаризма"‹**›**. В этом смысле выход из кризиса европейской культуры должен, казалось бы, заключаться в преодолении безмерного, мертвящего культуру рационализма.
Вся философия Шпенглера есть, наоборот, художественное утончение, симфонический апофеоз разума. Его философский рационализм — чисто языческого происхождения от Аристотеля и Платона и при этом поразительно проникнут иудаистической стихией.
Его скептицизм и ахристианская настроенность чрезвычайно напоминают величайшего иудейского философа XII в., воспитанного на Аристотеле и арабской культуре, — Маймонида, восторженного апологета человеческого разума.
Различая в душе пять частей: питающую, чувствующую, воображающую, стремящуюся и разумную, Маймонид утверждал, что разумная сила погибает вместе с гибелью тела, но если человек достигает "высокого и действительного разумения", достигает «совершенства», т. е. "сидит вместе с царем в его чертоге", то его разум переходит из потенции в действие и приобретает "неуничтожимое бытие". Так, отвергая личное бессмертие души, Маймонид считал возможным при помощи разума как бы войти в лоно бессмертия. В этом для него был смысл и цель жизни. "Никакой другой цели нет. Какая же еще конечная цель? — спрашивает он. — Пустой вопрос. А какая цель у цели?"‹*›*
Этот рационализм Шпенглера я утверждаю, вопреки тому, что он сам говорит о человеческом разуме. "Мы не верим больше в силу разума над жизнью, — пишет он‹**›**. — Мы чувствуем, что жизнь господствует над разумом. Познание людей важнее для нас, чем абстрактные и общие идеалы; из оптимистов мы сделались скептиками: не то, что должно быть, а что будет — важно для нас, а быть и остаться господином фактов важнее для нас, чем быть рабом идеалов. Логика внешней природы, сцепление причин и следствий — нам кажется поверхностным, и только логика органического, судьба, инстинкт, который чувствуешь, чье всемогущество видишь в смене вещей — показывает нам глубину становления".