Мануйло дожил почти до старости, но все удивляется и старается всегда понять, зачем это и к чему. А когда сам поймет, то это самое и считает за правду и об этом на пользу хочет сказать. А вот какие-то они, вроде канадца, знать не хотят этой правды, слушают какого-то приказа, его же правду принимают за сказку, за птичью грамоту.
День как-то странно кончался, темнело больше чем темнеет в это время, чем оно может темнеть в это время года. Строчки тонули прямо даже из-под лапок птички.
И вдруг Мануйло понял все и до конца.
Это Вычегда, большая река, вся разом бросилась в Двину, теперь неминуемо запонь в эту ночь разлетится. Вот на глазах даже и птичка бросила бегать и улетела. Надо идти, бежать, готовиться к беде и самому с собой тоже укладываться: редко бывает, чтобы спасение леса обошлось без человеческой жизни.
Была тут минутка, когда Мануйло вспомнил, что детям он послал записку и все их ждал и их все почему-то не было.
Так он подумал сейчас, уходя к бурлакам на работу, что скорей всего детей тогда забрали охотники и увезли обратно в Вологду.
И он надолго перед наступлением темноты отвел свои глаза от Двины, и вот нужно же, что как раз в эти какие-то, может быть, два часа и случилось на Двине: подплывал какой-то маленький плот с огоньком.
Глава двадцать седьмая
Высокий берег на севере называется слудой. Вода, ударяясь о слуду, конечно, размывает ее и мельчайшие частицы переносит на другой, низменный берег.
Тот новый намытый берег называется Наволоком, и там бывает веселая, радостная, раззеленая травка. Весной рано, выйдя прямо из берлоги, медведь любит копаться у воды на зеленой травке.
Мы не раз бывали на высокой слуде ранней весной и смотрели, как там на другой стороне по наволоку бродил Мишка и долго на одном месте копался. Возле нас всегда люди делали свои догадки о том, чем в такое раннее время занимается медведь: добывает ли он после долгой берложной жизни себе сладкие корешки для питания или, может быть, лечится и очищает себе желудок травами?
Высокая слуда на Верхней Тойме была кругом выше всего, и еще к тому же на ней росла тоже очень высокая лиственница. Возле самой этой лиственницы в незапамятные времена вышел из-под земли большой камень, и рядом с этим камнем проходила постоянная тропа из Нижней Тоймы.
С этого высокого места далеко видно, и каждый прохожий, скинув с плеч сумку, садится на камень и, обрадованный отдыхом, куда-то глядит по разливу Двины и по-своему о чем-то думает.
Сейчас и под слудой и на той стороне по наволоку забиты в землю чугунные мертвяки с якорями, и ими-то на тросах и держится запонь, раскинутая по устью Верхней Тоймы. Запонь разделяет, воду бурной сбежистой реки от великой и с виду спокойной Двины.
Немало на свете великих рек, и что они многоводные и широкие – это, само собой, всех их делает и красивыми. Но Двина красива своими лесами.
А белая ночь!
Сквозь белый сумрак глядишь в эти леса, и почему-то тянет туда далеко в эти леса, как будто вышел когда-то из них давным-давно и никак не можешь вспомнить, что такое там свое самое дорогое когда-то забыл…
Мало ли у каждого из нас бывает разных причуд, и разве стал бы о них говорить, если бы касалось только себя одного. Но послушайте, что люди между собой говорят, раздумчиво глядя с высокой слуды на море лесов по Двине.
– Чего ты все глядишь туда, – спрашивает один отдыхающий прохожий, – что ты там потерял?
– Ты угадал, – отвечает спрошенный, – я чую сейчас, будто я там что-то оставил, забыл там самое мое дорогое.
И говорят люди между собой о том, что сильно порублены там, за Двиной, эти леса из-за этих великих войн между людьми. Но еще хорошо, что мы понимаем это и все жалеем леса. На всем же свете думают так, что с лесами надо кончать. И кончают везде, а потом, когда все размотают, опомнятся и давай их сажать.
– Понимаю, – говорит один, – леса можно посадить и вернуть, только чего-то все-таки и не вернешь.
– Ты угадал: вот это самое и мне чудится, будто я там свое что-то самое себе дорогое забыл и тревожусь теперь, как бы не срубили леса, не погубили бы то самое мое дорогое, чего уже никогда не вернешь. Понимаешь?
– Понимаю, друг, леса наши надо беречь.
Иногда кажется в тишине белой ночи на великом разливе Северной Двины, будто это не наши живые люди идут по тропе, а те, что прошли: они-то прошли, а сам еще здесь и теперь, сам живой еще, их всех вспоминаешь, и они от этого показываются, не они, какими были, а только их призраки.
Так белою ночью на Северной Двине все кажется призрачным.
Показалась древняя женщина, сгорбленная, с большой палкой и мешком за спиной. Тоже и она, как другие прохожие, села отдохнуть на большой камень и, устроившись, поглядела сначала в сторону Двины.
Вся-то большая вода сейчас была в паутинках. Такими с высоты слуды казались боны, приготовленные для распределения сортов выпускаемого из запони круглого леса.
Вдали в обход направляющих бонов старуха заметила движущийся огонек и старыми глазами остановилась на, нем.
«Плот идет! – подумала она. – Кашу варят бурлаки или уху».