— Отчеркнул все четыре дня. Это я к чему? Знаешь, как пишут: «Каникулы на мысе Код». Следишь за мыслью?
— Да.
К ним вразвалочку подошел Трей Вашингтон, мокрый с головы до ног, с дешевой сигарой во рту.
— Что, приставы? Секретничаете тут?
— Само собой, — откликнулся Чак.
— Никак прогулялись? — спросил Тедди.
— Ага. Жесть. Обкладывали здание мешками с песком, заколачивали окна. Здоровых мужиков на хрен с ног сбивает. — Он поднес зажигалку «зиппо» к потухшей сигаре и обратился к Тедди: — Как сам-то? Говорят, у вас случился приступ.
— Приступ чего?
— Ну, если я стану пересказывать все версии, то нам ночи не хватит.
Тедди улыбнулся:
— У меня бывают мигрени. Серьезные.
— Моя тетка жуть как мучилась. В спальне запрется, свет выключит, шторы опустит, и сутки ее не видно, не слышно.
— Моё ей сочувствие.
Трей пыхнул сигарой.
— Она давно уж покойница, но я ей передам, когда буду молиться. Вообще-то она была ведьма, хоть и маялась головой. Колошматила нас с братом ореховым прутом почем зря. Бывало, просто так. «За что, тетушка? — спрашиваю. — Я же ничего не натворил». А она: «Значит,
Он, кажется, ждал ответа на свой вопрос, поэтому Чак сказал:
— Бежать во все лопатки.
Трей хохотнул, не вынимая сигары изо рта.
— Вот-вот, сэр. В самую точку. — Он вздохнул. — Пойду обсушусь. Увидимся.
— Пока.
Комната заполнялась мужчинами, возвращавшимися с улицы, они стряхивали влагу с черных дождевиков и черных ковбойских шляп, прокашливались, закуривали, передавали друг другу, почти в открытую, фляжки.
Приставы, прислонясь к стене, тихо переговаривались, поглядывая на окружающих.
— Значит, написал на календаре…
— Да.
— Но там не было написано «Каникулы на мысе Код».
— Нет.
— А что было?
— «Пациент 67».
— Всё?
— Всё.
— И больше ничего?
— Больше ничего.
Он не мог уснуть. Он слышал, как мужики храпят и пыхтят, как они дышат, кто-то с присвистом, а кто-то разговаривал во сне. Один пробормотал: «А чё ты не сказал? Надо было сказать…» Другой пожаловался: «Попкорн застрял в горле». Кто-то лягал простыню, кто-то беспрерывно ворочался, а один даже сел на кровати, посидел немного и снова рухнул на матрас. Наконец вся эта дерготня вошла в более или менее спокойный ритм, чем-то напомнивший Тедди приглушенные звуки гимна.
Звуки снаружи тоже доносились приглушенные, слышно было, как шторм лапами роется в земле и бьется головой о фундамент. Жаль, здесь не было окон, чтобы полюбоваться на невероятные сполохи в небе.
Он думал о словах Коули.
Склонен ли он к суициду?
Пожалуй. После смерти Долорес не было дня, когда бы он не думал о том, чтобы воссоединиться с ней, а иногда мысленно заходил дальше. Порой ему казалось, что его жизнь — это акт трусости. Какой смысл в том, чтобы покупать продукты, заливать горючее в бензобак «крайслера», бриться, надевать носки, стоять в очередной очереди, выбирать галстук, гладить рубашку, умываться, причесываться, получать по чеку наличность, продлевать лицензию, читать газету, мочиться, есть — одному, всегда одному, — ходить в кино, покупать пластинку, платить по счетам и снова бриться, умываться, засыпать, просыпаться…
…если все это не приближает его к ней?
Он знал, надо перевернуть страницу. Прийти в себя. Оставить прошлое в прошлом. Его редкие друзья и немногочисленная родня твердили ему об этом, и, будь он человеком со стороны, сам сказал бы «другому Тедди»: возьми себя в руки, втяни живот и — вперед.
Но прежде надо убрать Долорес на полку, где она будет собирать пыль, а ему останется жить надеждой, что толстый слой пыли смягчит остроту боли. Отдалит ее образ. И со временем из некогда живой женщины она превратится в мечту о таковой.
Лучше бы он не принимал эти пилюли. Три часа ночи, а сна ни в одном глазу. А в ушах звучит ее голос со слабым бостонским акцентом, выдающим себя в окончаниях на «er», поэтому Долорес любила его шепотом