В ожидании выхода «Малороссийских повестей», где она должна была появиться, он поминает споры о том, что «на нашем наречии нельзя написать ничего серьезного, нежного, а только лишь грубое, ругательное, кощунное», и именно в этой связи говорит: «Мне хотелось слышать беспристрастное заключение: имеет ли повесть „Маруся“ что-нибудь из того, что желалось выразить»[54]. 7 января 1839 г. благодарит Плетнева «за удостоение моей „Маруси“ помещением в журнале, издаваемом Вами, в переводе моем же и за все Ваши ободрившие меня отзывы»[55]. «Причины внимания, коим удостоена „Маруся“ и другие», он видит в том, что, они «писаны с натуры, без всякой прикрасы и оттушевки»[56]. Большое значение он придает и языку этих произведений: «…не могу, не умею заставить их говорить общим языком, влекущим за собой непременно вычурность, подбор слов, подробности, где в одном слове сказывается все»[57].
Не будем пытаться перечислить все упоминания об этой повести в письмах Квитки, но обратим особое внимание на письмо Плетневу от 26 апреля 1839 г. «Писав „Марусю“, я не узнал себя, что могу так писать. <…> Когда вышла первая часть повестей, отовсюду были отзывы, что они плакали, как Марусю погребали, и я готов был плакать о них. Были и такие, что благодарили меня, что я доставил лакеям их чтение, понимаемое ими; натурально, что я смеялся над такими. Немногие заметили, как Маруся, с Василем пересыпаясь песочком, когда говорила с ним о чувствах своих, и сказали, что мне не нужно другой эпитафии „Он написал Марусю“»[58].
Что же касается желания Квитки «слышать беспристрастное заключение: имеет ли повесть „Маруся“ что-нибудь из того, что желалось выразить», то он получил его от Белинского, сказавшего именно те слова, которые, на наш взгляд, должны были запасть в самую его душу: «Кроме Наума, Маруси, Василя и Насти, в повести „Маруся“ есть еще герой – и герой первый, который важнее и Наума, и Василя, и Насти, и самой Маруси: это – Малороссия, с ее поэтическою природою, с ее поэтическою жизнию простого народа, с ее поэтическими обычаями. Этот-то герой и составляет всю заманчивость, всю поэтическую прелесть повести. Автор в лицах этой повести передал известные черты этого героя не как художник, а как описатель и человек глубоко чувствующий. Поэтому каждая страница, каждое слово его проникнуто, согрето чувством. Кроме того, рассказ его отличается малороссийским простодушием, которое очень удачно передано переводчиком. Можно ли без умиления и наслаждения читать подобные места? <…> И вся повесть состоит из таких мест. Быт сельских жителей, их нравы, обычаи, поэзия их жизни, их любовь – всё это изображено так, что стоило бы более подробного рассмотрения. Взгляд автора на человеческое сердце очень прост, даже простоват; но эта простота накидная, притворная – сквозь нее проглядывает глубина и могущество мысли…»[59]
Автор начинает «Марусю» таким рассуждением: «Часто мне приходит на мысль: для чего бы человеку так сильно привязываться к чему-нибудь, не только к вещи, даже и к милым для нас людям: жене, детям, искренним приятелям и другим? Прежде всего подумаем: разве мы на сем свете вечные? И что есть у нас, – скотина ли, хлеб на гумне, имущество в сундуках, – разве этому всему так без порчи и быть? Нет, ничто на свете не вечное; да и ты сам что? Сегодня жив, завтра что бог даст!»
Смысл и функция этой сентенции, конечно, не в том, чтобы напомнить известное каждому «Memento mori». Все дело в тональности, в которой об этом сказано. Ведь сборник, в котором читатель впервые увидел «Марусю», назывался «Малороссийские повести, рассказываемые Грыцьком Основьяненком», и уже этим Квитка ориентировал и себя, обозначенного не полным именем, а уменьшительным: «Грыцько», и своего собеседника, которому говорит вещи хорошо ему известные, на тональность обыденного доверительного разговора. Этот собеседник – сельский житель, каковыми было в ту пору большинство украинцев: его достояние – «скотина», «хлеб на гумне».
И эту тональность он заботливо сохраняет на всем протяжении повествования, в котором через каждые несколько строк появляются такие характерные для бытовой беседы обороты: «Вот постигла его злая беда. Что же он? Ничего», «Об одном только они тужили: не посылал им Бог детей. Так что же?», «Да и рады же были оба, и Наум и Настя!», «Да и что-то за дитя было!», «Цур им! Согрешишь только, глядя на таких», «А чтоб какой парубок да посмел бы ее затрогать? Ну, ну! Не знаю», «Что ж Маруся? И она, сердечная, что-то изменилась…», «Да уж и танцюра! У нас такого во всей слободе нет», «…Она пока не вошла в другую улицу, то даже три раза оглядывалася. А для чего? Кто ее знает? Девичью натуру трудно разгадать». Это выписано нами лишь с первых нескольких страниц повести. Но Квитка на всем ее протяжении сохранит эту доверительную тональность, присущую разговору с близким человеком, которому без раздумий выплескивает все, что лежит на душе.