Нам нужно теперь дать правильную оценку и моменту «смысла в бессмыслице», которому авторы придают такое важное значение для характеристики остроумия и для объяснения доставляемого им удовольствия. Два твердо установленных пункта в условности остроумия, его тенденция добиваться исполненной удовольствия игры и его стремление оградить ее от критики разума, объясняют исчерпывающим образом, почему отдельная острота, кажущаяся с одной точки зрения бессмысленной, с другой точки зрения считается глубокомысленной или, по крайней мере, приемлемой. Как острота выполняет эти условия — это уже дело работы остроумия; там, где это ей не удается, острота отбрасывается как бессмыслица. Но для нас необязательно считать удовольствие от остроумия производным антагонизма чувств, вытекающих из смысла и одновременной бессмысленности остроты, будь то непосредственно или путем «смущения от непонимания и внезапного уяснения». Точно так же для нас не существует необходимости подойти ближе к вопросу, каким образом может вытекать удовольствие из смены оценки бессмыслицы оценкой осмысленности. Психогенез остроумия научил нас тому, что удовольствие от остроты вытекает из игры словами или из раскрепощения бессмыслицы, а смысл остроты предназначен только для того, чтобы защитить это удовольствие от упразднения его критикой.
Такой путь уже на исследовании шутки выясняет проблему сущности характера остроумия. Мы должны обратиться к дальнейшему развитию шутки до ее апогея — тенденциозной остроте. Уже шутка выдвигает на первый план получение нами удовольствия и удовлетворяется тем, что способ ее выражения не кажется нам бессмысленным или лишенным всякого содержания. Когда этот способ сам по себе содержателен и ценен, тогда шутка превращается в остроту. Мысль, которая заслужила бы наше внимание, будучи выраженной в самой простой форме, облекается теперь в такую форму, которая сама по себе может вызвать у нас удовольствие[59]. Конечно, такое соединение формы и содержания осуществляется не без цели. Мы должны так думать и постараемся найти цель, лежащую в основе этого образования остроты. Одно наблюдение, сделанное прежде в качестве предварительного, наводит нас на след. Мы выше отмечали, что удачная острота производит на нас совокупное впечатление приятного, без того чтобы мы различали, какая часть удовольствия проистекает из остроумной формы, а какая — из меткого содержания мысли.
Мы всегда обманываемся относительно этого подразделения. Мы то переоцениваем качество остроты, удивляясь содержащейся в ней мысли; то, наоборот, переоцениваем ценность мысли из-за удовольствия, доставляемого нам остроумной оболочкой. Мы не знаем, что доставляет нам удовольствие, по поводу чего мы смеемся. Эта предполагаемая неуверенность нашего мышления может дать нам повод к образованию остроты в собственном смысле. Мысль ищет остроумную оболочку, так как благодаря ей она обращает на себя наше внимание, может показаться нам более значительной, более ценной; но прежде всего потому, что эта оболочка подкупает и запутывает нашу критику. Мы склонны приписать самой мысли то, что понравилось нам в остроумной форме. Кроме того, мы не имеем больше желания искать неправильное в том, что доставило нам удовольствие, боясь закрыть себе таким образом источник удовольствия. Если острота вызвала у нас смех, то в нас еще создается неблагоприятное для критики предрасположение, так как мы приходим тогда, с некоторой точки зрения, в такое настроение, в каком еще способны удовлетворяться игрой и изменить которое остроумие старалось всеми средствами. Хотя мы прежде установили, что такую остроту нужно назвать безобидной или нетенденциозной, однако мы не можем не признать, что только шутка лишена тенденций, то есть служит только одной цели — доставлять удовольствие. Острота, собственно, никогда не бывает лишена тенденции, даже если содержащаяся в ней мысль сама по себе не тенденциозна и служит, таким образом, теоретическому интересу мышления. Она преследует другую цель: преувеличение мысли, для того чтобы она не осталась незамеченной, и ограждение ее от критики. Она проявляет здесь опять-таки свою первоначальную природу, противопоставляя себя задерживающей и ограничивающей силе, в данном случае — критическому суждению.