Читаем Остромов, или Ученик чародея полностью

Да-с, сошло в Харькове (ревниво подсмотрел — встречать пришла мать, похожая, но расползшаяся; то же будет и с ней — слегка утешился), и там же набились новые попутчики, с запасцами: лепешки, варенец, картопля, вяленая рыба, сало, мутные бутыли с бумажными затычками, цыбуля, благодушество. Даниилу не предлагали. Хлеб и рыбу он давно съел, ненавидя проклятый аппетит, и теперь только косился на чужое изобилие. Вспомнить — он и в детстве редко ел досыта, но тогдашний голод было не сравнить с нынешним, когда еды требовал не рот, не желудок, но все тело. Если бы подсесть, завязать простой, душевный разговор — но этого он не умел и за двое суток намолчался. Пробовал сочинять стихи, голод выворачивал мысли, заставлял рифмовать несообразное — «Я одинок в толпе сограждан, единство мне не по плечу. Кусок селедки мной возжаждан, я сала, сала я хочу!». Изволь тут быть лирическим поэтом. Взялся мысленно сочинять письмо тетке в Феодосию: «Дорогая Женя! Первые три часа в поезде я пытался думать о ритме, надеясь, что смогу совпасть с ритмом вагона и войти таким образом в гармонию. Сначала мне казалось, что он перескакивает с дактиля на хорей, потом — что это сочетание хорея с ямбом, и я даже пробовал экспериментировать в этом редком размере, но выходило почему-то очень глупо: „Еду — туда, знаю — куда, небо — в окне, сердце — в огне“. Почему оно в огне, когда я гораздо спокойней, чем думал? Папа плакал, и я стыдился своего равнодушия. А потом все мысли о ритме закончились, потому что напротив сидит совершенно свинообразный мужик, с первого взгляда почуявший во мне другую породу, а поскольку ему не на что отвлечься, он сверлит меня глазами, выжидая, когда я чем-нибудь себя выдам. И даже когда я, не двигаясь, лежу на деревянной полке, как саквояж, я этим себя выдаю, потому что надо сойти к нему и сказать что-нибудь, начинающееся со слова „Братишечка“. Интересно, что он будет есть? Неужели меня?! Милая Женечка, я никогда не думал, что так позорно завишу от желудка. Приходится писать это письмо в уме, иначе к обычной неразборчивости прибавится тряска, и ты уж вовсе ничего не разберешь. А так, мне кажется, все-таки разберешь».

За окном в это время тянулся серый гладкий лиман с его отвратительной вонью, соляными отмелями и редкими птицами, перепархивавшими с островка на островок. Иногда они хватали что-то из воды — неужели рыбу? Какая рыба живет в этой мертвой воде? Говорили, что мертвые сохранялись в ней нетленными, просаливаясь насквозь; в соли хранили мумии… Страшно представить эту рыбу, приноровившуюся ко всему; но неужели я сам таким не буду? Ведь за этим я еду… Разве не вся жизнь, установившаяся сейчас, похожа на это плавание выродившейся рыбы между нетленными мертвыми? Но этого он Жене писать не стал, она не любила мрачных фантазий.

Он успел сочинить за двое суток два письма Жене, одно — племяннице Вере, с шарадой, и одно отцу. Писать отцу было труднее всего, потому что не было уверенности, что он получит этот мысленный призыв не беспокоиться, и вдобавок это такое пустое слово! Даня всегда стеснялся жалости к отцу и все-таки не умел говорить с ним откровенно. Вале было проще, он — папин. Во вторую ночь заснуть оказалось труднее — в вагон набились москвичи-вузовцы, горланили песни, спорили и шумно ругали какого-то Гапова, видимо, из старых преподавателей. Все они ехали в Ленинград праздновать первомай. Даня им мучительно завидовал. К счастью, среди существ не было хорошеньких. Надо уже придумать какое-то слово: «девица» — отвратительно, это для Григория, а «девушка» — общо, старо. Угомонились они только к четырем часам, никто не смел сделать им замечания: как же, наша юнь, как писал Мельников! У Дани заболела голова, а слабость была такая, что притупились все чувства, даже голод.

Тогда, в темноте, Даня не разглядел странного попутчика. Он только услышал его торжественный голос с нижней полки:

— Благодарю вас, мне совершенно удобно.

Этот голос не просто свидетельствовал, а заявлял о чуждости — в нем была постановка на место. Дане сделалось от него спокойно, как от соседства твердыни, и он заснул.

Теперь Даня сам пялился на странного спутника с той же бесцеремонностью, с какой его до самого лимана разглядывал свинорылый. Он понимал, что это неприлично, но не мог оторваться, как невозможно отлепиться от родника после тюремной тухлой воды.

Предполагаемый астроном ничуть не смущался. Он благожелательно улыбнулся Дане и огляделся с мечтательностью путника, обозревающего горный вид.

— Этот вагон знавал лучшие времена, — произнес он негромко. — Мне кажется, сейчас он должен чувствовать себя, как желудок, набитый несвежей пищей.

— Или слишком свежей, — робко пошутил Даня.

Перейти на страницу:

Все книги серии О-трилогия [= Историческая трилогия]

Оправдание
Оправдание

Дмитрий Быков — одна из самых заметных фигур современной литературной жизни. Поэт, публицист, критик и — постоянный возмутитель спокойствия. Роман «Оправдание» — его первое сочинение в прозе, и в нем тоже в полной мере сказалась парадоксальность мышления автора. Писатель предлагает свою, фантастическую версию печальных событий российской истории минувшего столетия: жертвы сталинского террора (выстоявшие на допросах) были не расстреляны, а сосланы в особые лагеря, где выковывалась порода сверхлюдей — несгибаемых, неуязвимых, нечувствительных к жаре и холоду. И после смерти Сталина они начали возникать из небытия — в квартирах родных и близких раздаются странные телефонные звонки, назначаются тайные встречи. Один из «выживших» — знаменитый писатель Исаак Бабель…

Дмитрий Львович Быков

Проза / Современная русская и зарубежная проза / Современная проза

Похожие книги