И дальше он предоставил действовать времени. Для твердой души с определенными понятиями нет ничего страшней неопределенности; и в эту неопределенность он погрузил ее с головой. Никаких газет, никакой информации, единственная записка от матери (правила есть правила, не обойдешь, он обязан был разрешить одно письмо в месяц; ответа не передал — имел право в интересах следствия). Никакой ясности с тем, в чем обвиняют. На все вопросы универсальный ответ «Спрашиваю я». Все в соответствии с лекцией психолога товарища Шнейдера о принципах давления на сознание подозреваемого. Трудность, однако, была в том, что сознаваться Жуковской приходилось в том, чего не было, — но, как подчеркнул товарищ Шнейдер, признание начинается с чувства вины. Сначала внушить, что виноват, — а в чем, потом сам выдумает. Как говорим между собой мы, психологи, — здоровых, товарищи, нет, есть, товарищи, недообследованные. Запомнил, записал.
Он вызывал ее редко. Сначала раз в неделю, потом раз в две недели. Но не забывал о ней ни на день, ни на час — следил, какова атмосфера в камере; заботился, чтобы туда проникал только специальный контингент, чтобы ни луча, ни одного так называемого интеллигентного лица. Впрочем, среди контингента тоже случались интеллигентные лица — но такие, что лучше бы вовсе никаких: это были лица опустившихся, спившихся, изломанных и сломанных, предавших себя, утративших надежду. Райский давно заметил, что чем выше изначальный уровень, тем катастрофичнее падение: какой-нибудь блатмейстер, сдав своих, этого даже не чувствовал. Какой-нибудь шулер после ресторанных кутежей привыкал к баланде с той же легкостью, как будто жрал ее с рожденья, а о фрикасе и консоме не слыхивал. Но интеллигент, а тем более дворянин в тюрьме немедленно зарастал грязью и паршой, а уж сломившись, терял всякую опору. Первый удар оземь превращал их в бескостную кашу: те, которые не ломались, встречались крайне редко, и уж таких действительно оставалось только убивать. Однако был уже не девятнадцатый год, когда Райскому случалось расходовать в день до двадцати заложников, а у других бывало и больше; Райский многое успел даже подзабыть, он был теперь культурный чекист с запросами. Никуда не делась только ненависть к тем, кто имел право на существование и не сомневался в нем; отнять это право Райский почитал священным долгом.
Он думал уже — не влюблен ли он в нее? Смешно, нет, конечно. Он просто не мог мириться с ее существованием — да, в сущности, любая любовь и есть это самое, нечего выдумывать. Райский это знал по себе. Мы встречаем нечто безоговорочно прекрасное, а поскольку в силу блестящего интеллекта мы очень знаем, каковы мы есть, то и пытаемся убить это прекрасное единственно доступным способом: сделать его своим. Ведь этого никакому врагу не пожелаешь. Сотрудник отдела по борьбе с бандитизмом Жамкин женился давеча на дочери бывшей графини Потоцкой, и это считалось хорошо — дома у сотрудника розыска должно быть культурно; но ясно же было, что никакая расправа с графиней Потоцкой не могла сравниться с превращением ее в Жамкину. Так что, если хотите, отношения Райского с Жуковской были выше и чище любви. В них не было и тени корысти. Но просто Райский не мог спать спокойно, пока Жуковская не стала одной из всех, ибо ее присутствие на свете посягало на основы его бытия. В ее присутствии он был непонятно кто. Он мог жить дальше лишь при условии, что она возненавидит себя и уверится в невозможности быть человеком.
В декабре она держалась, в январе поддавалась, но была еще крепка. Он понимал, что никакой шантаж не сработает, что угроза ареста матери не годится, потому что с этой перспективой она считалась с самого начала, а любовника у нее, насколько он мог заметить, не было. Вообще шантажировать было особенно нечем. И лишь к февралю Райский выдумал мизансцену, которая была достойна «Королевы Марго», да оттуда, собственно, и почерпнута. Он представил себе это и подпрыгнул на кровати: ай да я! Марго проснулась, испугалась: что, зая? А, да спи ты, грубо ответил он. Ай да я!
Страшнее всех была Махоточка. Наде казалось, что Махоточка знает про нее все. Стоило Наде подумать о себе худшее, как Махоточка выговаривала это вслух; а не думать Надя не могла.