Пименов развернулся, чтобы пройти обратно на корму, и как раз вовремя: новая волна окатила его с головы до ног, и он смог устоять только потому, что успел вцепиться в планшир двумя руками. «Тайна» присела под тяжестью вала, но опять выдержала удар. Заскрежетали цепи, и Пименов подумал, что если одна из них лопнет или не выдержит крепление кабестанов, то бот зашвырнет на скалы повыше, чем «Ласточку».
Ленки не было ни на юте, ни на баке. Она исчезла, словно привидение, но Губатый, будучи в здравом уме, понимал, что ошибиться не мог – в свете молнии он видел Изотову у кран-балки, и если ее, не дай Бог, не смыло волной, то она оставалась на судне.
Он дважды падал, оступаясь на раненую ногу, но терпеливо вставал. Подойдя к туго натянутому тросу, уходящему на глубину, Губатый перевесился через планшир, ухватившись рукой за холодный металл фермы крана, и попробовал натяжение стальной нити. Трос был гружен значительным весом, раскачивался тяжело, значит, до кранового крюка Изотова сейф добуксировала. Дальше все было просто: отпустить тормоз и покрутить лебедку. Молния ударила в глаза белым светом, вонзилась в кипящую воду бухты. Пименов повернулся к барабану лебедки и увидел рядом темный силуэт, причудливо изогнутый, словно исполняющий па из фламенко, белое лицо Ленки с темными провалами глазниц, и лишь спустя миг сообразил, что Изотова вовсе не танцует, а замахивается. Так можно замахиваться двуручным мечом. Или бейсбольной битой – в свое время среди новороссийской братвы был чрезвычайно популярен этот спортивный снаряд.
Губатый еще успел сообразить, что хоть замахивается Ленка неуклюже, но промахнуться в такой тесноте невозможно и удар придется ему в голову или в плечо, а в руках у нее не бита и тем более не меч, а короткий багор, которым он давеча грозил покойному ныне Кущенко…
Свет грозового разряда был похож на вспышки клубного стробоскопа или на работу флэш-лампы фотоаппарата, он словно разрывал движение на последовательные стоп-кадры, и время текло медленно. И цвета были искажены, будто бы весь мир состоял из черного и белого, и не было в нем ни оттенков, ни других звуков, кроме рева ветра, шума дождевых струй и лязга цепей, и никакой возможности остановить кадр насовсем тоже не было, и быть не могло…
Багор скользнул по голове Губатого, сорвав кожу над виском, и грубо выкованный крюк, пройдя насквозь под ключицей, с хрустом пробил лопаточную кость и доски переборки, намертво, словно мотылька к картонке, приколов Пименова к рубке. Изотову по инерции бросило вперед, и они оказались так близко, что лица их буквально соприкоснулись, будто они готовились поцеловать друг друга или слиться в страстном объятии. Только на этот раз объятия не получилось бы – между ними наискосок проходило древко багра. Губатому даже не было больно. Левая сторона омертвела, словно гуманный анестезиолог впрыснул в его жилы наркотик. Теперь он мог не бояться упасть, железный крюк держал его намертво.
– Зачем ты вернулся? – спросила Изотова, горячо дыша ему в лицо, и в первый раз ее дыхание не показалось ему благоуханным. Оно пахло сигаретами и тленом. – Я же попрощалась с тобой там? Зачем ты выплыл, Пима? Ты что, хочешь приходить ко мне по ночам? Да? Так забудь об этом! Ты должен был остаться там, в глубине, тогда бы я вспоминала о тебе иногда. С легкой грустью и сожалением.
Пименов молчал. Неопрен, облегавший тело, давил на него, сковывая дыхание, но при этом он, слава Богу, не чувствовал вкуса крови во рту. Тогда, в ту давнюю осень, когда он умирал на дороге, пуская кровавые пузыри из пробитой ребрами груди, во рту было солоно, и каждый раз, когда он отрывал голову от асфальта, с губ скатывались крупные черные капли. И, вообще, тогда было гораздо больнее телу.
А сейчас…
Соленая вода хлестнула Пименова по лицу, приводя в чувство.
Никакой дороги не было.
Не было больничной койки.
Не было бьющего в лицо света бестеневых ламп и лиц, закрытых зеленоватыми марлевыми масками.
И осенней ночи за мокрыми стеклами тоже не было.
Ничего не было. Не пели соловьи у озера, не плыла луна по черной воде, и не билось на сохранивших жар дня, выгоревших до белого пайолах гребной шлюпки, гибкое загорелое тело, пахнущее молодостью и желаниями.
И не было бессмысленного, банального, как набивший оскому марш Мендельсона, вопроса: «Зачем?».
– Мне никто не нужен, слышишь? – сказала она. – Никто! Я ничего ни с кем не хочу делить. Ни деньги, ни кровать, ни воспоминания. Я хочу начать с чистого листа, с первой страницы…
Он услышал, как она со свистом набирает воздух в легкие, а потом она заорала так, что Губатый чуть не оглох:
– А ты, урод, мне мешаешь!
Она рванула багор за древко, но крюк засел мощно, и Изотова чуть не вырвала себе плечевые суставы.
– Почему ты не сдох, Леша! Зачем ты заставляешь меня убивать тебя дважды!
– Я бы отдал тебе все, – произнес Пименов, с трудом выдавливая из себя членораздельные звуки. В плече родилась тупая, как ржавый нож, боль, и начала растекаться в стороны, словно масляное пятно по воде. – Я бы и так отдал тебе все, Лена…