— Что? Что ты сказала? — Его сонливость как рукой сняло. Он вскочил и бросился к ней, чуть не опрокинув столик с напитками. — Ты хочешь сказать, что ты — мать Вероники? И ты до сих пор молчала об этом?! Где Вероника? Скажи мне, где твоя дочь, и я сейчас же поеду за ней!
— Я не знаю, где она, Габриэле. Но я могу объяснить тебе, почему…
— Ты лжешь! Ты знаешь, но не хочешь мне говорить. — Он схватил ее за запястья и с силой потянул на себя. Сумочка выскользнула из ее рук и упала на пол, но они не обратили на это внимания. — Ты считаешь, это я виноват в том, что она сбежала. Думаешь, я чем-то ее обидел… Боже, да разве бы я смог обидеть Веронику? Я бы скорее обидел себя самого, чем ее. — Он выпустил ее руки и, взяв за подбородок, внимательно заглянул ей в глаза. — Скажи мне, где она. Только не говори, если это она прислала тебя, чтобы сообщить мне, что между нами все кончено, потому что я все равно в это не поверю.
Констанс опустила голову, чтобы он не видел ее слез.
— Нет, Габриэле, между вами… между вами все только начинается, — прошептала она. — Успокойся, пожалуйста, и выслушай меня. Я не знаю, где сейчас Вероника, — но знаю, почему она не вернулась к тебе. И я сейчас объясню тебе это.
В ту ночь Веронике не спалось. Луна не давала ей покоя — луна, а еще эта ужасная головная боль. «Человек должен бороться до последнего за свою любовь», — звучали в голове слова сестры Терезы.
«Ты никогда себя не простишь, если потеряешь его», — вторила ей луна, глядящая на нее из темно-синего квадрата окна.
Она неподвижно лежала на спине, глядя широко раскрытыми глазами на луч лунного света, протянувшийся от окна к ее кровати. Сестра Тереза права, думала Вероника, она не может стать монахиней. Не потому, что не хочет — напротив, ей бы очень хотелось стать такой, как сестра Тереза и другие женщины здесь, обрести наконец душевный покой и физический — тоже. Но такой, как они, она все равно не станет. Даже если она наденет на себя миллион монашеских одеяний, ее тело всегда будет желать его… Поэтому подобный шаг с ее стороны был бы бесчестным поступком по отношению к Богу, бессовестным маскарадом. Ведь даже если она станет называться «сестрой Вероникой» и носить длинные темные платья, даже если будет проводить все свои дни за молитвами и больше никогда не выйдет за пределы монастырских владений, она все равно останется той самой Вероникой, которая трепетала и замирала от радости в его объятиях.
Она догадывалась, чем вызваны эти приступы головной боли, нещадно терзающие ее в течение последнего месяца. Они были вызваны внутренней борьбой, которую она постоянно вела с самой собой, пытаясь запретить своему телу желать его и тем самым только разжигая еще больше это болезненно-острое желание, горячей волной накатывающее на нее.
И вдруг желание стало нестерпимым. Оно пронзило все ее существо, обожгло каждую клетку ее тела и взорвалось в мозгу, изгнав оттуда все мысли, кроме одной-единственной: немедленно ехать к нему. Она вскочила с постели и, сбросив с себя ночную рубашку, стала одеваться, не обращая внимания на боль, раскаленными тисками сжимающую ее мозг. Надев прямо на голое тело полотняные брюки и шелковую блузку, она повернулась к тумбочке, где лежал дневник… Нет, она не возьмет его с собой. Зачем он ей? Пусть прошлое останется прошлым. Ей нет никакого дела до того, что было у него с ее матерью. Она хочет лишь одного: положить конец этому самоистязанию, этой мучительной борьбе с собственным желанием.
Она сунула в верхний карман блузки кредитную карточку и деньги, которые были у нее при себе, надела босоножки и вышла на цыпочках из кельи. Дубовые ступени лестницы, ведущей на первый этаж, поскрипывали под ее легкими шагами. Стенные часы в зале, нарушавшие ночную тишину назойливым монотонным тиканьем, пробили два.
Она знала, что первый утренний поезд из Неаполя в Рим отходит в четыре с минутами. Если ей удастся быстро поймать машину на шоссе, через полчаса она уже будет в Неаполе. Она подождет отправления поезда на вокзале — если она задержится здесь еще хоть немного, у нее может не хватить решимости…
Поднимая тяжелую дубовую щеколду на входной двери, она подумала, что надо бы оставить монахиням записку и поблагодарить их за гостеприимство… Но у нее не оказалось при себе бумаги и ручки, а искать их сейчас в темных залах монастыря у нее не было сил. Она решила, что сегодня же позвонит сюда из Рима и поблагодарит их за все, а в особенности — сестру Терезу, которая помогла ей понять саму себя.
Едва она вышла на улицу, ее головная боль прошла, и на душе стало спокойно и радостно, наверное, потому, что она больше не пыталась бороться со своим желанием. Монастырский сад шелестел листвой в брызгах лунного света, а цикады наперебой кричали ей о том, что она рождена для любви, что любовь и есть ее главное предназначение в этой жизни и в последующих жизнях тоже, если они у нее будут… В теплом дыхании августовской ночи было что-то чувственное и мучительно влекущее.